Сто чудес - Зузана Ружичкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько человек из «Маккаби» уверили, что меня можно исключить из списка обреченных, и я встретилась с Гондой Редлихом, моим «приемным отцом», расспросить о таком шансе.
– Я могу спасти тебя одну, Зузана, – сказал Гонда. – Я ничем не могу помочь твоей матери-вдове.
– Тогда я поеду вместе с ней, – ответила я.
Остаться с матерью было не только моим желанием, но и долгом. До 1939 года мы втроем – я с родителями – противостояли всему миру. Нас связывали тесные узы, приносившие нам столько счастья, и мы не подозревали, что можем закончить так. Особенно меня пугало, что маму в ее сорок шесть лет могут посчитать слишком старой для работы. Гонда утверждал, что мой отец хотел бы, чтобы я выжила, но я-то знала, что папа не пожелал бы, чтобы мы с матерью разлучались. И я молилась, чтобы мне выпал шанс сделать что-нибудь, что спасло бы ей жизнь.
Я провела несколько дней в каком-то чаду. Мы вроде бы привыкли к отправкам других, но как же ужасно оставлять жизнь, которую вели здесь, пускай даже в жутких условиях! Я распрощалась с друзьями и моей «сестрой» Дагмар. Я расставалась с милым Ганушем, с местом упокоения моих бабушки, дедушки и отца.
Невероятно, но мама вдруг совершенно успокоилась и постаралась всеми силами поддержать меня. Сил у нее оказалось много, больше, чем у меня на то, чтобы быть ей опорой в тогдашних обстоятельствах и позднее. Моя совесть до сих пор неспокойна. Мы отпраздновали в Терезине условное преждевременное Рождество, а наши друзья умудрились раздобыть маленькие подарки нам: кто-то – книгу, кто-то – какой-нибудь предмет одежды. Мы все притворялись, что верим, будто они нам понадобятся впоследствии.
Подбадриваемая матерью, я принялась паковать вещи с помощью родственников и друзей. Дядя Карел увещевал меня быть сильной и помнить о моем гордом отце. Тетя Камила тоже пыталась храбриться. Мы обнялись с Дагмар и пообещали найти друг друга, «когда все это закончится». С Ганушем мы, прощаясь, оба плакали. Он поздравил меня с днем рождения, ведь через несколько недель, 14 января 1944 года, мне исполнялось семнадцать.
Зузана помогала мне собрать чемодан, но, увидев мои ноты, мягко посоветовала: «Не забирай их все, Зузка, они пригодятся здесь». Мама согласилась с ней.
Я понимала, что они правы, хотя оставлять ноты мне очень не хотелось. Я сидела на койке в странном смирении перед судьбой, листала их и решила переписать всего одну страницу, начало сарабанды из «Английской сюиты» Баха в ми миноре: эта сарабанда занимала в творчестве композитора особое место, далеко за пределами звена в танцевальной сюите.
Произведение было последним, что мы сыграли вместе с Мадам – прекрасная успокаивающая боль музыка, которую я и раньше исполняла для моей наставницы. Хотя я знала ее наизусть, я отыскала клочок бумаги и выписала несколько начальных тактов, чтобы взять с собой.
– Это будет мой талисман, – сказала я матери, пытаясь улыбнуться. – Пока он со мной, в мире все еще остается красота.
КАЖДЫЙ РАЗ, когда я играла на клавесине, я ощущала в душе созвучие с Бахом – и отчуждение от фортепьяно. Клавесин не только иначе звучал, он требовал от исполнителя совершенно иной техники игры. Иногда мне удавалось устроить совмещенный концерт, где я играла баховский концерт на клавесине и затем его же на фортепьяно, чтобы показать различие.
Но, когда я делала это, музыка Баха начинала внушать мне беспокойство, ведь она звучала, на мой слух, неверно при исполнении на фортепьяно. Чем больше я размышляла над тем, что он сочинял только для органа, клавикорда и клавесина, тем больше осознавала, что впереди у меня трудный выбор: какому инструменту отдать предпочтение?
Выбор и вправду трудный: реакция публики и число распроданных билетов обещали мне при желании великолепную карьеру пианистки. Исключительное предпочтение клавесина ограничит в репертуаре, а меня тогда восхищала самая разная музыка и, конечно, не в последнюю очередь сочиненная моим мужем. И массу прекрасных произведений, в частности бетховенские сонаты, не исполнить на клавесине. К тому же никто теперь не писал музыки для клавесина. Он вышел из моды, и я впадала в отчаяние от мысли, насколько невелик выбор произведений, предоставленный клавесинисту. Прямо позор, что Яначек или Прокофьев, Хиндемит или Барток ничего не написали для этого инструмента! Мне бы так хотелось, чтобы существовали их произведения и для клавесина.
Тогда же я начала делать себе имя как музыкант, работающий для звукозаписи. Мы сотрудничали с флейтистом Вацлавом Жилкой и Влах-квартетом, исполняли сочинения Куперена, Берда, Рамо и многих других французских и итальянских барочных композиторов.
Мое несчастье заключалось в том, что еще в девять лет я отдала свое сердце Иоганну Себастьяну Баху. Он стал для меня религией и философией. Именно музыка Баха жила во мне и спасала меня в самые мрачные и страшные дни. Мне хотелось узнать о нем как можно больше, о нем и старинной музыке, поэтому я читала все, написанное об этом, что только удавалось заполучить в те времена, когда многие книги находились под запретом. Надо было заказывать их в Национальной библиотеке и неделями или даже месяцами ждать возможности раскрыть их.
С каждой книгой я все яснее представляла себе, сколько ему довелось вынести. Его постоянными спутниками были музыка и смерть. Он потерял обоих родителей в восемь лет, а вскоре – еще и любимого дядю, брата-близнеца его отца. Все братья и сестры Иоганна Себастьяна один за другим умерли, а затем и первая жена, после того как они с мужем похоронили четырех детей из семи. Во втором браке Бах стал отцом еще тринадцати детей, восемь из которых умерли в нежном возрасте.
Невыносимая скорбь от этих трагедий выражена в его музыке, например в «Хроматической фантазии и фуге» в ре миноре. Все течение «Фантазии», со снижающимися аккордами, передает отчаяние человека, разочарованного в жизни, лишившегося всякой надежды. Потом начинается фуга, которая возвышается над человеческим страданием. Она о законе. О чем-то большем, чем человеческие дела. О порядке. С моей точки зрения «Фантазия и фуга» достигают самых глубин страдания, но потом возникает что-то, что выше меня, выше индивидуальной веры и личного и частного страдания. В музыке Баха всегда ощущается присутствие Бога в мире.
Бах дает выражение и ропот в таких произведениях, как религиозная оратория «Страсти по Матфею». Для меня это протест человека, который не в состоянии одолеть Рока. Мне самой известно это чувство. Бах говорит, что выше нас или рядом с нами есть нечто, придающее всему окончательный смысл, но оно скрыто от нас. Он говорит: не отчаивайтесь. В жизни есть некий смысл. Просто мы не всегда его видим.
Почти невольно я начала спрашивать себя в любой ситуации: а как поступил бы Бах? Как бы ему удалось справиться с муками железнодорожного путешествия в Освенцим или с рабским трудом в Германии? Какое его произведение удачнее всего дополнило бы собой культурный бум в Терезине? На что его подвигло бы послевоенное положение дел в Европе?
Исполнение музыки Баха на клавесине заставило меня думать о нем совершенно неортодоксальным образом. Во многих смыслах я была еретичкой, хотя общее развитие музыки в 1950–1960-е годы до сих пор вдохновляет и значимо для меня, потому что открывает множество дверей. В начале меня завораживал образ Баха, но я сознавала, что Бах превратился в разновидность идеологии для меня, а идеологии я терпеть не могу. Где бы я ни услышала баховскую музыку, я задавалась вопросом, так ли сыграл бы сам Бах. Потом я пыталась понять: почему кто-либо играет его так, как играет, и почему бы нам не позабавиться? Разве нельзя относиться к музыке как к чистой форме, недосягаемой для всяких ограничений и правил? Со дня рождения Баха прошло свыше трех столетий, и в музыке, написанной им, есть что-то, ускользнувшее от его собственного суждения.