Исповедь лунатика - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Андрюх, не гони! Скоро переведут в Ямияла, всё будет хорошо… там кормят лучше, можно гулять на природе, там лес, там во двор выводят всех вместе, там в коридоре можно гулять со всеми, всё пройдет, у меня тоже, райск[77], было такое, появляется, да, знаю, но ты не гони, и всё уйдет…
Я читал, но это не помогает, когда тебя каждый день пичкают дрянью… меня ставили к стенке, вертухай-очкарик и медсестра: открыть рот!.. глотай!.. покажи!.. Вертухай по приколу светил мне в рот фонариком. Щурился, заглядывая мне в рот, помню, так щурился мой отец, заглядывая в печное отверстие: че-то там застряло…
Я им сказал на комиссии: ничего хуже того, что со мной происходит теперь в этой тюрьме, никогда еще не было, никогда я еще не был на грани, как тут, в Тарту… ненавижу этот город: в нем есть тюрьма, в которой я сошел с ума… я там чуть не потерял себя… если б я не сумел расщепиться и оставить вместо себя моего сокамерника-двойника, я бы оставил там душу, а так – я обхитрил всех: я распался, здоровая часть, как ящерица, сбросила хвост помешательства – этого уродца с заплаканными глазенками и вечной струйкой у обросшего бороденкой рта – и благополучно ушла.
Я им напоследок рассказал, как однажды чуть не убил человека. Мы с Хануманом направлялись в Авнструп; нам пришлось сойти – появился контролер. Долго не было поезда. Мы стояли на платформе, я был в ступоре от героиновой ломки; в кармане был чек на 100 мг, но не было ни ложки, ни лимона, ни шприца – всё оставалось в Авнструпе – мы надеялись быстро обернуться, но нас задержали пустые разговоры и ожидание пациентов возле наркологического диспансера Нёрребро, а в форточку пакетик со шприцами нам не подали, потому что было слишком поздно. Там еще стоял какой-то молодой моряк, он так и сказал: «Я – моряк, это моя профессия», – не без гордости. Он сказал, что редко балуется героином, ему нравится ловить первый приход после длительного ожидания: «Три месяца не колюсь, и ничего, а потом вколешь и первые двадцать минут, как первый раз в жизни – фантастический кайф!». Хануман сказал, что рано или поздно такие игры приводят к зависимости; моряк сказал, что сам знает. Нам отпустил высокий тощий наркоман, поселенец диспансера, про которого моряк сказал, что он долго только курил, а потом как-то за два года стремительно скололся: «У него было всё: машина, дом, работа, семья, – и через два года он оказался тут! Боюсь, что и меня ждет та же участь. Поэтому я не женюсь». Я сказал, что только и мечтаю оказаться в подобном заведении: «Кончить здесь было бы для меня идеально. Это же просто Рай!». Моряк покачал головой. Хануман ухмыльнулся.
Мы с Хануманом стояли на платформе, нас колотило; на скамейке сидел старый бродяга, он то и дело что-то воровато попивал из бутылочки, которую быстро с оглядкой прятал в кармане, хотя пить открыто еще было можно, и когда он стрельнул сигарету, Хануман ему сказал: «Вясго[78], пожалста!» – и это прозвучало как-то уничижительно по отношению к старику. Хануман дал ему сигарету, ловким жестом поднеся зажигалку, он это всё проделал избыточно элегантно, с откровенной издевкой: вот, мол, я – жалкий бездомный индус, никто – даю сигарету датчанину, который опустился, а у меня всё впереди, и это наслоилось на мои кумары и нашу с ним перепалку по пути на поезд. Он откровенно издевался надо мной, его рассмешили слова о том, что наркологический диспансер мне кажется Раем. Да, он издевался надо мной с самого Нёрребро – мы шли пешком, меня уже тогда крутило, судороги крались по ногам и спине; не разжимая зубов, я отлаивался, и когда нас ссадили – вернее, мы соскочили, ничего не оставалось, как соскочить – я был в отчаянии, меня просто ломало, и ум мой закатывался – и тут бродяга снимает шапку и начинает шапкой протирать свои собачьи слезящиеся глаза, морозный ветерок, он выглядел так жалко, и я поймал взгляд Ханумана, взгляд, полный превосходства, он был бесчеловечно надменен, его нижняя губа оттопырилась, он отвернулся от бродяги и громко, так, чтоб обоим нам было слышно, сказал: “I think, Euge, that your place is right by the side of this bum, that’s precisely where you belong to”[79], – и отвернулся, глядя в сторону надвигающегося поезда.
– Он пройдет мимо, – сказал бомж, – он не остановится…
В голосе его была обреченность: поезд пройдет мимо. Хануман подошел к самому краю платформы, он наклонился вперед и стал кричать:
– Посмотри, Юдж, посмотри на эту прекрасную иллюзию! Кажется, что поезд сейчас налетит на нас, сомнет, разрежет своими колесами, но он пронесется мимо, он даже не остановится!
Хануман наклонился еще больше вперед, теперь он свесился над самыми путями.
– You can’t do anything to me, ya metal piece a shit! – кричал он поезду. – You are bound to pass by, motherfucker! I’m absolutely safe down here![80]
(В этот момент меня охватило страшное желание толкнуть его на рельсы.)
* * *
Я лежал на матрасе под сиренью, смотрел, как шевелятся подкрашенные закатом листья, слушал, как ненавязчиво шуршит ветер, тиньтинькают вкрадчивые синицы, и вдруг с неожиданной ясностью увидел горную тропинку, по которой мы часто ходили с Дангуоле по грибы, я даже увидел груздь, который стоял под мохнатой, обтянутой паутинами елью, – его мы не стали брать… грузди не брали… я прошел мимо, низко нагибаясь под елью… Мы охотились на лисичек, каждый день, хотя от грибного супа уже тошнило (в моем рту завелась горечь, мне казалось, что суп горчит, никому не горчило, кроме меня, и это тоже я считал плохим предзнаменованием). На той тропинке мы встречали старого серба… Его можно было учуять за сто шагов: его табак, его кашель. Он курил особенный табак, который покупал у курда-контрабандиста в Ларвике, табак был шведский, в два раза дешевле и в десять раз вкуснее Тьедеманса[81]… И – он постоянно кашлял. Сухой наждак точил слух каждые полчаса. Было слышно в любой части Крокена.
Иногда мы отклонялись от тропинки и уходили к полянке, на которой стоял старый дом, ненормально легкий дом, покосившийся, как детская аппликация, выкрашенный лет пятьдесят назад в светло-голубой цвет – он нам казался миражом.
– Дача, – решила Дангуоле.
– Может быть…
Эта дача хорошенько обтрепалась, краска местами облезла. Оконные рамы и дверные косяки потрескались. Все тропинки, что вели к ней, попрятались. Никого никогда рядом не было.
Однажды мы осмелились в нее войти: двери были не заперты! Мы вошли и стали гулять по пустым комнатам. Не было ни мебели, ни кухонной утвари. Абсолютно пустые комнаты.