Человек ли это? - Примо Леви
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зажатый со всех сторон телами, я чувствую, как давление на мое тело постепенно уменьшается, вокруг становится свободнее, а вскоре подходит и моя очередь. Как и все, я бодро выхожу из двери энергичным упругим шагом, высоко поднимаю голову, выпячиваю грудь, демонстрирую силу напряженных мускулов. Пройдя мимо эсэсовца, я скашиваю глаза, чтобы подсмотреть, кому он передаст мою карточку, и мне кажется, что она попадает направо.
Один за другим мы возвращаемся в свою часть барака и можем наконец одеться. Никто из нас пока не знает твердо, как решилась его судьба, потому что для этого надо сначала выяснить, какая сторона для приговоренных — правая или левая. Уже нет смысла подбадривать друг друга или делиться радужными слухами. Все молча жмутся к старикам, к доходягам, потому что если их карточки слева, значит, левая сторона точно для приговоренных.
Но еще до конца селекции все узнают, что левая — плохая, несчастливая сторона, schlechte Seite. Происходят и необъяснимые вещи: Рене, например, такой молодой и здоровый, попал налево. Может, из-за очков, может, из-за походки — она у него, как у всех близоруких, слегка нетвердая, но, скорее всего, по чистой случайности. Я вышел к комиссии непосредственно за Рене, наши карточки могли просто перепутать. Я делюсь своими предположениями с Альберто, и мы приходим к выводу, что такое вполне могло случиться. Завтра или потом я, возможно, задумаюсь над этим, но сейчас никаких определенных мыслей или чувств во мне нет.
За счет ошибки следует отнести и случай с Саттлером, плотного телосложения крестьянином из Трансильвании, который всего двадцать дней, как простился с родным домом. Он не знает ни одного немецкого слова, не понимает, что тут сейчас происходит, и, сев в уголок, чинит свою рубашку. Подойти к нему и сказать, что рубашка ему больше не понадобится?
Нечего и удивляться подобным ошибкам. Проверка проводится быстро и формально, потому что для администрации лагеря важно не столько отобрать нетрудоспособных хефтлингов, сколько освободить места для новых поступлений.
В нашем бараке селекция закончилась, но нас продолжают держать взаперти, поскольку в других бараках она еще продолжается. Уже доставлены бачки с супом, поэтому староста решает не терять времени и приступить к раздаче. Отобранным наливают двойную порцию. Я так и не узнал, был ли этот абсурдный, по сути, акт сострадания инициативой самого старосты, или тот действовал по распоряжению эсэсовских властей, во всяком случае, в течение нескольких дней после отбора и до отправки жертвы селекции пользовались этой привилегией.
Циглеру наливают в котелок обычную норму, но он не отходит.
— Чего тебе еще? — недоуменно спрашивает староста и отпихивает его.
Но Циглер не уходит и жалобно канючит: его карточку отложили налево, все же видели, пусть староста сам проверит, но он точно имеет право на двойную порцию.
Получив ее наконец, он удовлетворенно забирается на нары и ест.
Все уже сосредоточенно выскабливают со дна своих котелков последние остатки супа, и барак наполняется металлическим позвякиваньем. День закончен. Понемногу шум стихает, и я слышу и вижу с третьего яруса своих нар, как молится Кун. Надев на голову шапку, истово кланяясь, он громким голосом благодарит Бога за то, что его не отобрали.
Видно, Кун не в своем уме. Разве он не видит Беппо, двадцатилетнего грека, который послезавтра отправится в газ? Беппо, который молча, без единой мысли лежит на соседних нарах и, зная, что его ждет, смотрит остановившимся взглядом на лампочку? Разве Кун не знает, что в следующий раз — его очередь? Неужели он не понимает, что сегодня сделана была великая мерзость, которую никакой молитвой не замолить, никаким искуплением не искупить, за которую виновным никогда не выпросить прощения?
Если бы я был Богом, то швырнул бы эту молитву Куна обратно на землю.
В дождливую погоду хочется плакать. На дворе ноябрь, вот уже десять дней, как льет дождь, и раскисшая земля превратилась в болото. От каждой деревяшки пахнет грибами.
Слева, в каких-нибудь десяти шагах, есть навес, под которым можно было бы спрятаться, так ведь никто не разрешит! Если бы у меня был мешок, чтобы укрыть плечи, или, по крайней мере, надежда обсушиться у огня, на худой конец — сухая тряпка, чтобы подложить под рубашку на спину! Вот о чем я думаю, орудуя лопатой, и прихожу к выводу, что и сухой тряпки хватило бы для полного счастья.
Мы промокли до нитки — мокрее не бывает. Остается одно: как можно меньше двигаться, а главное, не делать лишних движений, иначе ледяная мокрая одежда прилипнет к новым участкам кожи, вызвав дрожь во всем теле.
Нам повезло, что сегодня нет ветра. Странно, но по той или иной причине мы постоянно считаем, что нам повезло, и всякий раз какое-нибудь обстоятельство, пусть даже ничтожно малое, удерживает нас на грани отчаяния и позволяет жить. Льет дождь, зато нет ветра. Или льет дождь, и дует ветер, но ты знаешь, что в бараке тебя ждет дополнительная порция супа, а раз так, то ты и сегодня находишь в себе силы тянуть лямку до вечера. А то бывает, и дождь льет, и ветер дует, и голодно, но ты думаешь: если уж действительно станет невмоготу, если действительно не будешь чувствовать ничего, кроме страданий и тоски, а это должно означать, что ты и вправду достиг дна, тогда у тебя остается еще один выход — в любой момент ты можешь подойти к проволоке под током и дотронуться до нее или броситься под колеса маневрирующего поезда, и тогда дождь перестанет.
С самого утра мы работаем в грязи, стоя на широко расставленных одеревеневших ногах, наши ступни засосала скользкая глина, она чмокает при каждом броске лопаты. Краус и Клаузнер — на дне ямы, я посередине, Гунан надо мной, на уровне земли. Обзор есть только у Гунана, и он, в зависимости от того, кто идет мимо, дает время от времени односложные распоряжения Краусу, чтобы тот либо прибавил, либо сбавил темп. Клаузнер копает, Краус кидает землю мне, лопату за лопатой, я перекидываю ее выше, а Гунан бросает ее в кучу. Другие подходят с тачками, грузят на них землю и куда-то увозят, но это уже нас не интересует, сейчас весь мир для нас — эта глинистая яма.
Краус промахивается, и полная лопата тяжелой земли шлепается мне на ноги. Это уже не в первый раз, и я, не особенно рассчитывая на результат, в очередной раз прошу его быть повнимательней. Краус — венгр, немецкий знает плохо, по-французски вообще ни слова не понимает. Он длинный-предлинный, в очках, с маленьким асимметричным личиком. Когда он смеется, то похож на мальчишку, а смеется он часто. Работает Краус слишком много и слишком энергично, он еще не освоил наших подпольных методов экономить все — дыхание, движения, даже мысли. Он еще не знает, что безопаснее заработать пару ударов, потому что от битья, скорее всего, не умрешь, а от непосильной работы — обязательно, но, когда он это поймет, может быть слишком поздно. Он еще думает, бедный Краус… нет, речь не о мыслительном процессе как таковом, а о дурацких предрассудках, свойственных маленьким служащим, которые он захватил с собой в лагерь… так вот он думает, будто здесь все так же, как и на воле, где работать принято, где это в порядке вещей и где это просто необходимо, ведь ему с детства вдалбливали: чем больше работаешь, тем больше заработаешь и сытнее будешь есть.