Дом дневной, дом ночной - Ольга Токарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я бы так и осталась там навечно, ни живая, ни мертвая, если бы внезапно не затосковала по миру. И тут моим глазам открылся вид красочный, как живописное полотно. Я не могла оторвать от него взгляда.
Видимый отсюда мир был миром спящих людей. Был он заселен гуще, чем тот, который я знала, потому что там были также все те, о ком мы думали, что они умерли. Я поняла, что это Судный день, и ангелы уже начали сворачивать концы мира, как если бы они были краями огромного ковра. Из-под него, сверху и снизу, долетал гул великой битвы — бряцание оружия, топот коней, но я не видела, кто с кем сражается, поскольку взор мой был сосредоточен на распростертой подо мной земле. Некоторые люди уже пробуждались, протирали глаза и смотрели в небо. Их взгляд был рассеян, слаб — они не видели, на что смотрят. Еще я видела горы, которые дрожали как будто от страха, а их очертания расплывались в редеющем воздухе. А солнце стояло в зените и освещало просторы ярким и горячим светом. В степях начинали гореть травы, и вода бурлила в ручьях. Животные вышли из чащи лесов и, безразличные к своим естественным врагам, спускались в шумные долины. Так же и люди — тянулись по пыльным дорогам в какое-то условленное место. Они шли уверенно и бодро, никто не мешкал. Небо не было безмятежным и голубым, оно клокотало и клубилось. Под ним превращались в камень растения.
Тогда я всем своим сердцем поняла, что наблюдаю последние мгновения времени, что мне выпало увидеть его агонию.
И я уразумела, что Суд наш будет пробуждением, ибо всю свою жизнь мы пребывали во сне, лишь полагая, что живем. Но однажды мы уже жили по-настоящему и умерли, и теперь мы мертвы. И эта наша жизнь-сон, которую мы принимаем за истинную, для Господа не имеет никакого значения, поскольку ничто не происходило реально, за сны наши мы отвечать не будем, единственно за то мы несем ответственность, чего не помним, ибо нас усыпила смерть. Лишь то забытое существование было настоящим, там мы грешили или были благочестивы. Мы не ведаем, что сулит нам пробуждение — адский огонь или вечную жизнь в сиянии света.
Итак, я должна повторить еще раз — наш мир заселен спящими людьми, которые умерли и грезят, что живы. Именно поэтому в мире становится все больше народу, ибо он заполнен спящими мертвецами, число их растет, а живых, тех, что живут впервые, по-прежнему не так много. Во всей этой неразберихе никто из нас не знает и знать не может, тот ли он, кому только снится жизнь, или кто живет реально.
Марта сказала, что не стоит принимать близко к сердцу то, что видишь. Сказала тогда, когда мы наблюдали в окно за крестным ходом по случаю праздника Тела Господня, — процессия шествовала по полям, где посеян лен. Впереди шел священник, за ним — две хоругви и группка поселян. Чуть ниже по ядовито-зеленому лугу бежала собака, точно поодаль сопровождала людей в этой неожиданной прогулке по полям.
Я не знаю, почему мне Марта это сказала: она собиралась уже уходить. Стояла, держась за ручку отворенной двери.
Вечером мне вспомнилась эта фраза. Застывший кадр из фильма, в котором все движется, меняется и перестает быть тем, чем было. Таково строение глаз: они видят мертвый фрагмент живого целого, а то, что видят, прошивают взглядом и убивают. Поэтому когда я смотрю, то верю, что вижу нечто неизменное. Но это ложное представление о мире. Мир подвижен и суетлив. Он не стоит в мертвой точке, которую можно запомнить и понять. Глаз фотографирует, но снимки — всего лишь картинка, схема. Величайшим обманом зрения является пейзаж, ибо статичного пейзажа не существует. Пейзаж запоминаешь, словно это живописное полотно. Память создает открытки с видами, но понять мир ей не дано. А потому пейзаж так восприимчив к настроению тех, кто его наблюдает. Человек видит в пейзаже собственный, внутренний, преходящий момент. Повсюду видишь лишь себя самого. Точка. Вот о чем мне хотела сказать Марта.
Я вхожу во чрево людей через их рот.
Люди внутри устроены, как дома: есть лестничные клетки, просторные вестибюли, прихожие, которые всегда чересчур слабо освещены, так что невозможно пересчитать двери, ведущие в комнаты, анфилады каких-то помещений, сырые погреба, выложенные кафелем слизистые санузлы с чугунными ваннами, лестницы с перилами, натянутыми, как жилы, сплетения коридоров, суставы лестничных маршей, парадные покои и проходные прохладные комнаты, в которые вдруг врывается поток теплого воздуха, чуланы, ниши и тайники, кладовые с забытыми припасами. Я могу везде безнаказанно передвигаться; впрочем, я здесь одна.
Эти дома внутри кажутся нежилыми. В спальнях застланные кровати, прикрытые бледно-зелеными покрывалами, натянутые мембраны подушек, раздвинутые занавески, нетронутый ворс ковра, гребень на туалетном столике. Я бестелесна. Могу лишь все видеть, могу заглянуть в каждый угол.
Однако я знаю, что нахожусь внутри людей. Догадываюсь об этом по мелким деталям. Одна из стен в коридоре цвета мяса и мягко пульсирует. Иногда из глубин до меня долетает приглушенный, размеренный стук, иногда нога поскользнется на чем-то твердом, с прожилками. Сквозь стеклянную дверцу буфета, если повнимательней присмотреться, видна какая-то бесформенная, губчатая живая материя.
Моя первая встреча с Имяреком: он стоял на террасе с открытым ртом и тыкал в свою трухлявую бездонную яму пальцем. Маленький, небритый, безобразный гномик, каких великое множество рождается летом под шляпками мухоморов.
— А-а-а, — промычал он, и тут я заметила на языке у него белую пилюльку.
Мы стояли друг против друга на террасе дома в безлюдной долине. За ним было солнце, за мною — тень. Самым важным для меня было лишь одно — не позволить ему войти в дом, потому что иначе он застрянет до вечера и, разинув рот, будет тянуть свое «а-а-а», которого я не понимаю. Поэтому я отступила на порог, заслонив собою дверной проем. И судорожно соображала, как пробраться к телефону, не выпуская его из виду. Наверное, я его боялась. И тут он сделал рукой жест, как будто подносил к губам сосуд. Его «а-а-а» значило: «Дай мне воды». Я велела ему подождать и побежала в кухню за стаканом. Когда вернулась, он по-прежнему стоял с разинутым ртом и рассматривал намалеванного на штукатурке грозного дракона с голубым глазом. Таблетка исчезла во тьме карликового тела.
— Чудище, — указал он пальцем на змея.
Сразу же после войны, когда в деревне еще был пруд, в нем появилось чудовище. Огромное, величиной с большую корову, по форме похожее на крокодила, с роговыми когтями на лапах, с пастью, полной острых, как ножи, зубов. Оно пожрало в пруду всех рыб, которые остались после немцев, весь тростник, весь аир, а затем принялось охотиться на овец, собак и гусей. По ночам вылезало на дорогу, к костелу, неуклюже тащилось по асфальту в сторону Новой Руды, и утром люди с ужасом обнаруживали его следы в своих дворах.
Утки вдруг как в воду канули, от гусей оставались скрюченные красные лапки, по берегам пруда там и сям валялись выплюнутые бараньи рога. У местного начальства были иные заботы — распределение земли, охота на провокаторов, создание кооперативов, поэтому деревенские мужики сами взялись за дело. Они бросили в воду карбид и крысиный яд, а однажды ночью — заржавевшую гранату, которая взорвалась. Пруд после этого выглядел, как лужа грязной отравленной воды. Не помогло. Чудовище на следующую ночь сожрало бычка. И, похоже, задумало мстить. И тогда мужчины вытесали длинные остроконечные колья, сколотили из бревен плоты и поплыли на середину пруда. Раз за разом тыкали жердями в дно, старательно колошматя мутные воды. Но воронки от ударов мгновенно затягивались, и вода оставалась такой же непроницаемой, как и прежде. На третий раз они пустили в ход технику: притащили откуда-то большое динамо с рукояткой — машину, производящую электричество. Протянули от нее провода и, как неводом, опутали ими весь пруд. Потом стали крутить ручку поочередно, ибо работа была тяжелая, и бить током укрытое под водой чудовище. Тварь извивалась внизу от боли, вода выходила из берегов и в конце концов успокоилась. Вся деревня в тот день пила до утра.