Дом дневной, дом ночной - Ольга Токарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед ним поднимались горы, странные и плоские, словно вершины им острыми гигантскими ножами срезали Великаны. Они возвышались над землей, как руины замков Великанов, обращающиеся в прах свидетельства былого могущества. Пасхалис знал, что есть другая, окольная дорога, которая, обогнув кряж удобной дугой, ведет через Нойроде в Глац, но, поколебавшись с минуту, зашагал прямо к этим плоским громадным вершинам.
Когда цвели травы, нас обоих донимал сенной насморк: распухали носы и слезились глаза — так мы с Р. оплакивали гектары лугов и поросших травами пустошей. И не было в доме такого места, где можно было бы укрыться от невидимых частиц пыльцы, разве что в темном, самом глубоком подвале, где всегда струится вода. Приходилось сидеть там до обеда, больше нам негде было спрятаться. В городе все было иначе, там всегда можно закупорить окна и не выходить из дома. В городе глаза знали траву только издалека, да и то она была подстрижена, и городская служба озеленения не допускала ее цветения. Ступни ног знали землю только по футбольному полю и по тем маленьким скверикам, куда после работы выводят собак. Можно было не обращать внимания на цветение трав, можно было вообще о них не думать. Здесь же с прошлого года травы забрались на террасу и захватили узкие полоски земли между кирпичами, они вторглись также в мой сад и поглотили ирисы.
Р. выходил с косой и решительно срезал травы под самый корень. Когда они падали, их пушистые метелочки скользили у него по ногам, и на коже оставался четкий красноватый след, который позже сменялся мелкой сыпью. Это значит, что такие люди, как мы, не могут безнаказанно убивать травы. Травы объявили нам войну. Я говорила: мы здесь чужаки. Но Р. утверждал, что все в порядке, что это жертва, которую наши тела приносят лугам. Благодаря ей травы узнают о нашем существовании. Если бы они не могли причинить нам вреда, мы для них остались бы незамеченными и непонятными. Вот тогда бы мы были чужими, как души умерших, которые разгуливают среди живых, но поскольку живым не удастся их чем-нибудь ранить, говорят, что эти души не существуют.
Франц Фрост любил ходить в храм по одной особой причине. У них с женой были там свои места: он садился справа, с другими мужчинами, она — слева. Церковь делила их семью, супруги посматривали друг на друга с противоположных сторон нефа, переглядывались. Жена проверяла, хорошо ли сидит на нем выходной пиджак, а он с гордостью и восхищением взирал на ее замысловатую прическу, состоящую сплошь из локонов и шпилек, прическу, которую она сооружала в спальне перед зеркалом в молчании, среди аромата фиалковых духов, лаванды и накрахмаленного белья. Позже, во время богослужения, когда люди мелодично подхватывали запев священника, взгляд Франца перебирался с головы жены на другие предметы, те, что больше всего интересовали его в храме. Например, как изготовлены скамьи, как мастерски придумано крепление штифтами, соединявшими сиденья и спинки совершенно неприметно для глаз. Восхищали его и металлические дощечки с выгравированной фамилией. Болты на них имели полукруглые головки: пальцу было приятно прикасаться к их прохладной выпуклой поверхности. Даже тогда, когда Франц смотрел на развешанные на стенах картины, его привлекало вовсе не их содержание, а лишь качество дерева или холста, на котором они были написаны; или же рамы. Да, рамы картин — это настоящее искусство.
В церкви висела одна картина, от которой он не мог оторвать взгляда, хотя помнил ее наизусть. Изображала она Богоматерь в окружении каких-то святых. Один из них держал на блюде свою отрубленную голову. Однако самым главным в ней было то, что картина была круглая, и чудесно украшенная рама очерчивала на стене невероятно правильный круг. Франц, волнуясь, прикидывал, какой породы необходимо взять дерево, чтобы вырезать нечто столь прекрасное. После службы он частенько подходил к картине и изучал слои дерева на раме. Она состояла не из отдельных частей, как он вначале предполагал, как подсказывал ему здравый смысл и опыт. Раму сделали из цельного куска дерева и лишь снизу соединили оба конца, надо сказать, весьма небрежно — обычной металлической пластинкой. Франц был уверен, что на изготовление рамы пошло специально подготовленное дерево: молодую ветвь гнули так, чтобы она росла по окружности, возможно, ее даже подвязывали проволокой, пригибали к земле, намеренно направляли ее рост в пространстве по невидимому для глаз ободу. Дерево, которое произвело на свет такую причудливую ветвь, должно быть, стеснялось других деревьев. Изогнутая ветвь нарушала строгий ритм прямых елей и осин. На ней задерживался взгляд каждого — будь то человек или животное. Растениям неведомо о существовании геометрических фигур — в лучшем случае они лишь бессознательно им подражают. Однако в таком подражании обязательно происходит сбой и появляется сучок, утолщение, нарушение симметрии. Люди говорят в таких случаях «несовершенство», ибо откуда-то им известно о существовании совершенства.
Это наличие сокрытых от взора форм в пространстве, великое множество образцов, готовых проектов, которые совсем близко, рядом, под носом, перед стеклянистой поверхностью глаз, однако же бесплотны — протянешь руку, а она проходит сквозь них, как сквозь дым, — именно это волновало Франца. Возможно, думал Фрост, таким образом все существует — и то, что было, и то, что будет, попросту есть, но остается недосягаемым. Может быть, где-то там уже есть тот насос, который ему никак не дается, гениальное решение подачи воды снизу вверх; может быть, есть механизмы, которые люди когда-нибудь изобретут, и формы, которые даже трудно себе представить, и какие-нибудь агрегаты, которые достаточно лишь скопировать и воплотить в металле, дереве или камне. Пространство полно невидимых зубчатых колес, передач, хитрых устройств, разных систем — простейших, очевидных, но пока еще непостижимых.
Где-то в начале тридцатых годов Франц Фрост почувствовал: что-то не так. Он поднимался на гору между двумя деревнями и нюхал ветер, рассматривал стебельки трав, растирал в пальцах землю. То, что заметил, он ощутил еще раньше — все стало не таким, как прежде. Трава казалась более острой, ранила руку при неосторожном движении, земля приобрела более темный оттенок, стала более красной, чем когда бы то ни было. Ему казалось также, что удлинились тропинки в лугах, и идти домой теперь приходилось дольше. Из-за этого он опаздывал на обед. И у картошки вкус был ненормальный: даже молодая, только что выкопанная из земли имела привкус затхлости и мха, как будто бы долго пролежала в погребе. Лица людей размазывались, и, когда в воскресенье Франц шел в храм, ему чудилось, что он видит ходячие нерезкие фотографии. Он признался жене, а она сказала, что, наверное, все дело в глазах. Куриная слепота или что-нибудь вроде этого. Ему такое даже в голову не пришло. Он все хорошенько обдумал и сделал вывод, что глаза тут ни при чем. Ведь и ткани стали другими на ощупь, изменился вкус еды, запах древесины. Ножи как будто иначе резали хлеб, иначе жужжали насекомые. И не в глазах вовсе дело и не в каком другом органе чувств Франца Фроста — изменения происходили снаружи, но люди об этом не знали. Сами участвовали в этих переменах, но не знали о них. Женщины сменили наряды. Их плечи теперь раздались, укрепленные изнутри твердыми подплечиками, юбки стали короче, из-за чего ноги казались более голенастыми. Даже у хлеба, выпекаемого в формах, кромка стала острей, словно для того, чтобы до крови поранить язык.