Дом дневной, дом ночной - Ольга Токарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Откуда ты все это знаешь?» — спросила она его, когда прочитала первые страницы. Но в ее голосе прозвучало восхищение.
Откуда он знал? Он и сам не знал откуда. Такое знание исходит из-под сомкнутых век, из молитвы, из снов, из наблюдений за тем, что вокруг, отовсюду. Возможно, так свидетельствовала ему сама святая, быть может, картины ее жизни зарождались где-то между строками написанного ею.
Пасхалису представлялось, что важно не только написать, как было, и отобразить всю конфигурацию событий и поступков. Не менее важно, а может, и всего важнее — оставить место и пространство для того, чего не было, что никогда не произошло, что лишь могло случиться — достаточно, что возникло в воображении. Житие святой — это также то, чего нет. А потому он даже хотел оставлять на бумаге пустые места, к примеру, пробелы между строками или же между словами, но в конце концов это показалось ему слишком простым. Скорее нужно было оставлять пустое пространство за канвой описанных событий из жизни Кюммернис — широкие просторы для всяческих возможностей, последовательности действий, корнями уходящих в глубь основного сценария.
Мешало Пасхалису также и то, что святая жила когда-то в прошлом, что тогда там не было ни его родителей, ни дедов, стало быть, откуда ему знать, как выглядел ее мир? Ведь деревья вырастают, люди вырубают леса, появляются новые дороги, а старые зарастают быльем. И его деревня тоже наверняка была иной, не такой, какой он запомнил ее из детства. А Рим, в котором он не был? Похож ли этот город на тот, каким он его себе представлял? Как рассказать о вещах, которых не видел, никогда не познал?
А посему, желал он того или нет, святая всегда являлась ему на фоне знакомого пейзажа, в этом монастыре, на этом дворе, среди кур, яйца которых он ел, под каштаном, тень которого услаждала его летом, в точно таком же облачении, какое носила мать-настоятельница. Тело Кюммернис с распростертыми руками стояло, как крест, поперек времени, так, пожалуй, он выразился бы. Она была жива, пока он писал о ней, как о живой, и не переставала существовать, даже когда он не единожды умерщвлял ее в своих мыслях. Все время обреталась под или между пластами воздуха, ибо, наверное, там ничто не проходило и не кончалось, хотя было незримым. И монах решил, что цель его труда — совместить всевозможные времена, все места и пейзажи в единой картине, которая застынет и не состарится, не изменится уже никогда.
Теперь по утрам Пасхалис писал историю святой, а пополудни начал со старательностью копировать «Tristia» и «Hilaria». Все чаще случалось ему, дочитывая какую-нибудь фразу, в проблеске озарения постичь весь его сокрытый смысл. Это трогало монаха до глубины души и изумляло одновременно. Что одни и те же слова можно читать и понимать по-разному. Или же, что можно постичь суть предложения, но не изведать его сути. Что можно знать, что написано, но не понимать этого. Он замирал с пером в руке, а его мысли не могли отделиться от того, во что как раз проникли.
Кюммернис писала:
«Мне представлялось, что я — инкрустированная шкатулка. Я открывала крышечку, а там еще одна шкатулка, вся из кораллов, а в ней еще иная, вся из перламутра. И так я нетерпеливо открывала себя самое, не зная еще, к чему это приведет, и наконец в самой маленькой шкатулке, в крохотной коробочке, на дне всех остальных, моему взору открылся Твой лик, живой и яркий. Я немедленно защелкнула все запоры, чтобы Тебя в себе не потерять, и с той поры живу в согласии с собой и даже полюбила себя, ибо ношу Тебя в себе.
Ничто, носящее Тебя в себе, не может быть ничтожным, значит, и я не ничтожна.
Я навсегда беременна Тобой так же, как и иные существа носят Тебя в себе, но не ведают об этом».
Подойдя в своем повествовании о святой к моменту, когда Кюммернис убежала в монастырь от своего жениха, Пасхалис почувствовал такое возбуждение, что нарушил последовательность и приступил к описанию завершающих событий: заточению в темницу и распятию на кресте. Он обходился без сна и без пищи. Ночи были жаркие, поэтому он не мерз. Только сводило пальцы и ломило спину.
Теперь он видел Кюммернис так отчетливо, как будто бы ее знал. Как будто она была той монахиней, которая присматривает за коровами, либо той, которая приносит ему еду. Она была высокая, но худая, с большими руками и ногами, как у настоятельницы. С густыми каштановыми волосами, заплетенными в косы и уложенными на голове. Ее белые груди были безупречно округлы. Говорила она быстро и резко.
И потом Кюммернис приснилась ему такой, какой он ее создал. Пасхалис встретил ее в каких-то коридорах, которые отчасти напоминали и этот, и тот монастыри. Она несла какую-то посуду, а когда он приблизился к ней, протянула ему кружку. Опорожнив ее, он понял, что совершил ошибку, что выпил огонь. Кюммернис таинственно улыбнулась и вдруг поцеловала его в губы. Он подумал в том сне, что сейчас, должно быть, умрет, что огонь уже начал действовать и что нет ему никакого спасения. И почувствовал себя одиноким и ничьим.
Когда на следующее утро пришла настоятельница, Пасхалис рассказал ей об этом сне, а она нежно прижала его к шершавому платью. «У тебя отросли волосы, сынок, — сказала и накрутила на палец черный локон. — Уже прикрывают уши. Ты становишься похож на девушку».
Завершив все обряды, мать-настоятельница отвела его в сад. Пасхалис опьянел от запахов и теплого воздуха. Уже цвели розы и белые лилии. Тщательно прополотые гряды целебных трав и овощей образовывали несложный орнамент меж яблонь и груш. Настоятельница с улыбкой поглядывала на юношу, в своей серой рубахе и босиком в упоении бродившего среди цветов. Вдруг она сорвала листок мяты и растерла его в пальцах. «Если бы не… — она остановилась на краю этих слов, — я могла бы тебя усыновить», — закончила она. «Скорее, удочерить», — поправил ее инок.
Под конец июня Пасхалис написал последнее предложение «Жития Кюммернис из Шёнау». Еще месяц ушел на завершение и копирование «Tristia» и «Hilaria».
Настоятельница же написала длинное письмо епископу в Глац, и в скором времени Пасхалису предстояло отправиться с возложенной на него миссией. Его сутана была выстирана и заштопана. Она, должно быть, подсела (или он сам вырос), потому что не доходила даже до щиколоток. Юноша получил новые сандалии и кожаную наплечную суму.
«В пути тебя ожидает много приключений, а возможно, и соблазнов. Страна охвачена смутой…» Пасхалис закивал, полагая, что монахиня сейчас начнет наставлять его совсем так, как это делала мать, но она произнесла странную фразу: «Иди лишь на те приключения, которые покажутся тебе достойными того». Он взглянул на нее крайне удивленный. Настоятельница крепко прижала юношу к груди и долго гладила по волосам. Тот деликатно высвободился из объятий и поцеловал руку монахини. Ее губы слегка коснулись его лба, и он почувствовал щекочущее прикосновение пушка над ее верхней губой. «Господь привел меня к тебе», — сказал он. «Ступай с Богом, сынок».
Пасхалис отправился в путь на следующий день на рассвете; ступив за ворота монастыря, он сразу же погрузился в летнее утреннее марево, сквозь которое едва просвечивало солнце, словно было всего лишь луной — до такой степени туман поглощал всю его силу. Монах двинулся в сторону гор, непрестанно поднимаясь все выше и выше, и наконец вынырнул из туманной мглы и увидел ярко-зеленые склоны и ослепительно голубое небо. В его суме лежали две книги — писание Кюммернис и оправленное в деревянный переплет «Житие». Внезапно он ощутил прилив бодрости и счастья.