Тонкая нить - Наталья Арбузова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зачастую было похоже на то, как если бы на арабском скакуне возили воду, впрягши его в телегу. Но эти-то скакуны и были не жильцы в ГУЛаге. Вышла к нам тень Мандельштама – маленький, дистрофичный, беззубый, под глазами чернильные тени – о, господи боже мой! Лишь чернил воздушных проза неразборчива, легка. Откройте, я не создан для тюрьмы! Мне на плечи кидается век-волкодав, но не волк я по крови своей. Явное превосходство здравому советскому человеку всегда приятнее видеть на полу застенка под своими сапогами, неважно какое – в прекрасной телесной оболочке, так что просто загляденье, или изможденное. Гордое или кроткое, лишь бы под твоими сапогами.
Ну а мне надо было, согласно роли уж не Данта, но другой, полукощунственно взятой на себя в этой пиесе, просить Бога о мучениках сего рукотворного ада. Исполняю. Господи, поставь у престола Твоего всех в ГУЛаге умученных. Прости им вины вольные и невольные. Дай нам сейчас доделать то, что ими не доделано. Дописать то, что ими не дописано. И мне дай написать то, что я затеяла, во светлое их имя. Больше ничего не прошу и просить не буду. Я, Царь всевышний, хорош уж тем, что просьбой лишней не надоем.
Время промелькнуло, мы нашли и след старца Федора Кузьмича в Томске, а он уж в сырой земле. Узнали, что наследник Александр Александрович приезжал к нему для беседы с глазу на глаз. Поток-богатырь покачал головой и сказал в сторону: «Ох, русская кровь Салтыковых в них обоих. Немцу всей этой истории нипочем не выдумать». Той порой под предлогом сооруженья часовни на могиле старца, отмеченного вниманием царствующего дома, гроб с телом Федора Кузьмича тайно перевозят в Санкт-Петербург, и мы опять незримо сопровождаем его. Гоголя хлебом не корми, а дай ему сюжет с гробами. То и с гробом его происходили трудно объяснимые истории. Если он до перенесения праха своего большевиками успел в гробу перевернуться, то сейчас при повторном отделении Малороссии, я полагаю, перевернулся вторично.
В третий раз мы в Санкт-Петербурге. Невидимками, натыкаясь друг на друга, словно бы в жмурки играя, присутствуем при положении тела старца Федора Кузьмича во много лет пустующую гробницу, на коей начертано имя государя императора Александра I. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете – редко, но бывают. И снова Поток-богатырь, выходя из царской усыпальницы, обретает зримые черты свои. Виновато улыбаясь, он говорит опять из другого времени, но мы уж перестали удивляться: «Дай-то Бог, чтобы нам государя императора Николая II, в день Иова многострадального рожденного, больше хоронить не пришлось». И волновался, волновался вкруг нас Санкт-Петербург в последний наш приезд. То навстречу нам выезжала верхом с распущенными волосами в офицерском мундире петровского образца во главе только что возведших ее на трон гвардейских полков тридцатитрехлетняя Екатерина. То в подъезде дома на канале Грибоедова лежала с лицом спящей черкешенки убитая Галина Старовойтова.
Напротив, путешествие из Петербурга в Москву было совершено нами довольно обычным манером, и даже не очень быстро – Селифан правил, Поток-богатырь поначалу как всегда спал богатырским сном в матросской койке позадь брички. Тщедушный черт нагло уселся рядом с Гоголем. Тогда тот, одно уж к одному, позвал Петрушку четвертым сыграть в короли. Черт слазил ко мне в карман, превращенный им в некое подобие ящика иллюзиониста, и достал карты. По окончании игры никто не был в обиде на распределение ролей. Гоголь вышел королем, я принцем, Петрушка мужиком, а черт солдатом. Последнее привело мне на память известную раешную оперу Стравинского.
Удивительное дело, но к концу почти что прозаичного вояжа нашего по радищевскому маршруту друг мой Поток-богатырь спал всё меньше и меньше, а в конце пути и вовсе стал спать как все добрые люди, по ночам – ложился с курами, вставал с петухами. То есть вставал он выражаясь фигурально – проснувшись, начинал, как бодрствующее дитя, лежа в люльке петь песни, иной раз прежалостные, вспоминая родителей своих:
Пойду к батюшке на удаль горько плакаться,
Пойду к матушке на силу в ноги кланяться.
Хотела бы я посмотреть на эту чету. Бьюсь об заклад, отец был косая сажень в плечах, а матушка – кровь с молоком, то и нечего пенять на силушку. Так некогда по рассказам Николая Николаича Бобринского enfant terrible Жемчужников перед строем объявил начальству единственную претензию на красоту свою. Видно, она доставляла ему хлопоты. А детинушка наш все пел плачевно:
Отпустите поиграти игры детские:
Те ль обозы бить низовые купецкие,
Багрить на море кораблики урманские
Да на Волге жечь остроги басурманские.
В общем, руку правую потешить. По всему было видно, что он наконец-то за несколько веков отоспался и жаждет деятельности не меньше, чем нежели святой покойного отца моего Илья Муромец, за тридцать лет сиднем насидевшийся. Ну конечно, любезный побратим в душе был и разбойник препорядочный, от большого удальства, шила в мешке не утаишь.
Я уж начала задумываться о том, что молодецкой энергии названого моего братца нужен какой-то выход. В голову мне приходили всевозможные планы, а не отпустить ли его, к примеру, на дискотеку, памятуя, что он горазд был плясать с утра и до утра. Алексей Константиныч Толстой, которого мы после приключения под Байдарскими воротами так и не видели, когда-то был тому свидетелем:
Вот уж месяц из-за лесу кажет рога,
И туманом подернулись балки,
Вот и в ступе поехала баба-яга,
И в Днепре заплескались русалки,
В Заднепровье послышался лешего вой,
По конюшням дозором пошел домовой,
На трубе ведьма пологом машет,
А Поток себе пляшет и пляшет.
Душа моя чуяла, что скоро голубчик наш во что-нибудь ввяжется, и быть беде. Ох, теперь уж не побратим мой, а сама я оказалась пророком. Прозреваемое мною будущее неудержимо надвигалось, так же как и цель путешествия нашего – первопрестольная Москва.
Въезжаем в нее, pardon, с Ленинградского шоссе, снова мимо моей церкви Всех Святых на Соколе. Как и раньше в Санкт-Петербурге, оставив черта в отдалении от ограды церковные под надзором строгих дядек его Петрушки и Селифана, мы пошли с Гоголем и богатырем нашим Богу помолиться. Печально глядел мой Гоголь, как крестятся люди одервеневшей рукой, силясь припомнить что-то милое, в детстве урывками подслушанное. Той порой в голову им лезут пионерские труба-барабан и сданный в вузе экзамен по атеизму, когда Иванов должен был охаять православие, Финкельштейн иудаизм, а Валиханов ислам. Стоят бедные, то ли как нашкодившие дети, то ли как унтер-офицерская вдова, что сама себя высекла. Стоят, обливаясь наконец теплыми слезами, и теплым воском оплывают свечи в руках их.
Но, по секрету говоря, у иных на лбу написан номер партбилета. Как стукнет лбом посильнее об пол, да еще Гоголь стрельнет исподлобья острым взглядом ему промеж бровей, так номер проступает явственнее, все равно как у эсэсовца под мышкою татуировка. И тут вдруг такой грех вышел. Поток-богатырь наклонился и говорит мне на ухо басовитым, как у генерала Лебедя, шепотом: «Заставь дурака Богу молиться, так он лоб расшибет. Коли будете ханжами, вырастите атеистов». Ох, прав, как всегда прав. Создаст же Бог головушку!