Антисоветский роман - Оуэн Мэтьюз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако уже в 1958 году Мервин услышал, что в Москве появилась вакансия. Правда, речь шла о работе в Британском посольстве, а это значит, что ему придется вести замкнутый образ жизни дипломата, отрезанного от реальной советской действительности, вкус которой он ощутил во время фестиваля. И все же скромная должность в научном отделе посольства давала ему возможность попасть в Россию.
Сотрудники Британского посольства. Осень 1958 года.
Мервин Мэтьюз — в дальнем ряду (в середине), в серой каракулевой шапке.
На почетном месте — любимый пес посла сэра Патрика Рэйли.
Запросили разрешение на должность, договорились об отпуске в колледже Св. Антония, и в назначенное время Мервину вручили официальное подтверждение из Министерства иностранных дел. Готовясь к жестоким зимним холодам, он приобрел в Оксфордском филиале сети «Со-ор» толстое темно-синее пальто, которое я ношу до сих пор. И однажды, в конце лета, Мервин взял банку с черной масляной краской и, присев на корточки, вывел кисточкой на своем новом дорожном сундуке надпись: W. H. M. Matthews, St Anthony’s College, Oxford, АНГЛИА, последнее слово было написано печатными русскими буквами, чтобы о предназначении сундука не оставалось никаких сомнений.
Люди, оторванные от дома и затерявшиеся в мире, дрейфуют, пока не найдут подходящее для себя место. В апреле 1995 года, когда заканчивалась моя первая неделя в Москве, я понял, что нашел свое место в этом бурно развивающемся, шумном и грязном городе. Я подумал: или это и есть настоящая жизнь, или ее вообще не существует.
Россия, которую я узнал, была заражена вирусом хаоса XX века. Она долго проходила инкубационный период, но вдруг, практически без предупреждения, все прогнившее здание коммунистической идеологии рухнуло под тяжестью собственного лицемерия и в результате сбоя системы. Для русских потрясение от взрыва партийной власти, руководившей их физической, духовной и интеллектуальной деятельностью, оказалось сильнее, чем от любой катастрофы, даже от «чистки», даже от Второй мировой войны. Ибо при всех ужасах все это по крайней мере можно было как-то объяснить. Но сейчас на жителей России обрушилось нечто совершенно необъяснимое — не враждебная сила, а пустота. Им ничего не оставалось, как прибегнуть к страшному опыту русской жизни, который сплачивал их подобно тому, как скученность спасает от мороза солдат в пургу.
Люди реагировали на это потрясение очень по-разному. Придя в себя, будто выжив после землетрясения, кто-то нашел точку опоры в деньгах, сексе, наркотиках, националистических фантазиях, в мистицизме, в соблазнах различных религиозных сект. Кто-то заново открыл для себя старую русскую веру в православного Бога. Кто-то, охваченный тупым помешательством, преуспевал, таская из развалин драгоценные безделушки и железный лом. Другие же, вскоре ставшие новыми хозяевами страны, пренебрегли этой мелочью и ринулись присваивать себе национальные богатства.
Но при всех опасностях, втайне подстерегающих русских, большая часть населения, по крайней мере внешне, по-прежнему продолжала жить, рассчитывая на свое таинственное «авось». В любой другой стране такая огромная катастрофа расколола бы общество и заставила бы его целые десятилетия заниматься переоценкой ценностей. Но в России объединенные силы фатализма и апатии привели к тому, что население отреагировало на катастрофу чуть более заметно: не покорно пожав плечами, а приступив к решению трудной проблемы выживания.
Я рвался в Москву от отчаянья. После окончания Оксфорда я целых два года бесцельно болтался в кругу западной молодежи в Праге и Будапеште, днем пил крепкий кофе, а вечерами выпрашивал кружку пива у американок. Я пытался писать, правда, не очень усердно, что и привело меня в осажденный Сараево в качестве свободного репортера — в бронежилете, взятом напрокат, и с рюкзаком, набитым чистыми блокнотами. Я нашел нервное возбуждение, которое искал, когда вместе с «ооновцами» в голубых касках разъезжал на бронированных грузовиках между грудами кирпича и нагромождениями бетонных плит, оставшихся от домов, уничтоженных бомбами. Это была моя первая война, и я воспринимал ее с мальчишеским восторгом. Летними ночами я бродил по неосвещенным улицам, заполненным толпами людей, и находил в них сходство с грешниками, изображенными на гравюрах Доре, а во время артобстрела читал «Братьев Карамазовых» и воображал, что общаюсь с самыми темными силами мира. Но потом на моих глазах снайпер выстрелил в ребенка, который перебегал дорогу; ему оторвало ноги и мертвым отшвырнуло в сторону, как выбрасывают грязное белье из корзины, — и я преисполнился отвращения к моему ненормальному любопытству. Возвратившись в Будапешт, я понял, что больше не могу вести эту богемную жизнь с бесконечным сидением в кафе и пустой болтовней, и стал искать что-нибудь более серьезное для приложения своих сил.
Спустя несколько месяцев я стоял в центре Белграда на вымытом тротуаре у «Макдоналдса» и считал мелочь, чтобы взять себе гамбургер и жареную картошку. Судьба столкнула меня с Желько Ражнятовичем, по прозвищу Аркан, одним из самых зловещих командиров в Боснийской войне, вором и вообще крупным преступником, владельцем футбольного клуба и главой наркомафии, который вел разнузданно-роскошный образ жизни. Мне показалось, что его история станет хорошим материалом для журнальной статьи. Я подходил к нему на футбольных матчах «Црвены звезды» в Белграде, пытался застать его дома или в офисе, даже навестил в Белградском зоопарке маленького тигренка — теперь он стал огромным и страшным, — бывшего талисманом его вооруженного отряда «Тигры». Может, статья действительно получилась бы интересной, но деньги у меня подходили к концу, а надежды, что Аркан пожелает со мной побеседовать, не было.
Узнав, что из Белградского пресс-клуба можно бесплатно заказать международный разговор, я позвонил маме в Лондон. Она сказала, что одна лондонская газета, имеющая отделение в Москве, в которую она сама советовала мне обратиться в период моего безработного шатания по Лондону, предложила мне должность штатного корреспондента. Так мне подвернулась работа, а с ней и возможность поехать в Россию.
До этого я уже несколько раз бывал в Москве: ребенком с мамой и позднее, уже подростком, с отцом, когда в середине 80-х ему разрешили вернуться в Советский Союз. И тогда Москва мне не очень понравилась. Меня раздражала теснота двухкомнатной квартиры Ленины, где невозможно было уединиться, и постоянные самоуверенные советы русских пожилых женщин, которые считают своим долгом учить молодых. Я находил радушие русских чрезмерным и терялся от развязности всех, с кем встречался. Тетка поручила своим пожилым друзьям познакомить меня с музеями и театрами, а их внуки, мои ровесники, таскали меня в запущенные парки развлечений и на Арбат слушать песни доморощенных певцов. Я был застенчивым юношей со старомодными вкусами и находил открытое преклонение моих юных компаньонов перед всем западным неприличным — тем более что я терпеть не мог поп-музыку и диско, которые им казались верхом совершенства. Но главное, в Москве мне становилось неуютно, потому что моя западная манера одеваться делала меня объектом беззастенчивого внимания, куда бы я ни пошел, — или так казалось мне, легко смущающемуся шестнадцатилетнему подростку.