Антисоветский роман - Оуэн Мэтьюз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А, Байкал! — небрежно сказал он, наливая себе чай через ситечко. — Меня возил туда один кагэбэшник.
Мой отец родился в июле 1932-го в Суонси, в маленьком домике на Лэмб-стрит. В его детстве еду готовили на решетке камина, который топили углем, крошечные спаленки не отапливались, гостиной, заставленной громоздкой мебелью, не пользовались, женщины с изможденными лицами были резкими и грубыми, а мужчины сильно напивались. Ребенком меня пару раз привозили на эту улицу, и, по странному совпадению, каждый раз в ветреные дни, когда моросил мелкий дождь и улицы становились пустынными. Вероятно, поэтому в моей детской памяти Суонси остался пронизанным грязновато-желтым светом, почему-то казавшимся мне ядовитым и придавливающим к земле. Морской ветер с широко раскинувшегося залива Суонси приносил запах соли и нефти. Улицы были монотонно-серыми, как и люди с их серыми невыразительными лицами.
Сейчас этот уголок Южного Уэльса кажется заброшенным, некрасивым и неуверенным в себе местом, будто впитавшим в себя грязь и пот множества людей, чья жизнь прошла в тяжелом труде и в дыму. Но в детские годы моего отца Суонси был одним из самых оживленных портов отгрузки угля, и заходившие в него огромные пароходы представляли собой артерии, по которым этот уголь доставлялся в самые отдаленные уголки тогда еще крупнейшей мировой державы. На палубу судов с широкими трубами, извергающими густой черный дым, опускались клети с каменным углем, а между грузовыми пароходами и пассажирскими лайнерами изящно лавировали красивые старинные шхуны.
Бывали моменты, когда мне случалось улавливать мимолетные отголоски ушедшего мира времен детства моего отца. В 1993-м, как-то вечером, я проезжал на машине через маленький городишко в горнодобывающем районе Словакии, и в открытое окно ко мне врывался сырой ночной воздух, пропитанный запахом угольного дыма и жареного лука. Однажды я стоял в Ленинградском порту с бесконечными рядами заржавленных кранов и грузовых кораблей, и мне приходилось наклоняться вперед, чтобы устоять против резких порывов ледяного ветра с привкусом ржавчины, набрасывающегося на берег с Финского залива. И еще была в моей жизни неделя, проведенная в Челябинске, в обществе усатых шахтеров с мощными бицепсами и мрачными отчаявшимися лицами, которые мало говорили, зато много пили. Их жены выглядели измученными и осунувшимися, и в небрежных мазках губной помады и остатках перманента на сухих, ломких волосах угадывалась жалкая попытка сохранить хоть какую-то женственность и привлекательность. Подобные образы населяли в моем воображении жизнь в Южном Уэльсе времен Великой депрессии — месте, где крохотная доля счастья каждого оплачивалась ценой невероятно тяжелого и опасного труда на протяжении всей жизни.
Семья Мервина была бедной, но респектабельной и изо всех сил старалась удержаться на последней ступеньке мелкобуржуазного сословия и поддерживать видимость благополучия. Приблизительно в 1904 году мой прадед Альфред повел всю семью в фотоателье. Получившийся снимок очень точно отражал стесненные обстоятельства их жизни. Хотя сам Альфред в черном костюме с выпущенной из кармашка золотой цепочкой от часов выглядит типичным отцом семейства эдвардианской эпохи, а его сын Уильям в высоком воротничке и дочь Этель в черном, глухом платье и черных чулках держатся весьма чопорно, однако у его жены Анны лицо худое и изможденное, и во всей группе, снимавшейся на фоне чужой мебели с высокими массивными стульями и пышными цветами в горшках, чувствуется смущенная скованность. Эта большая фотография, раскрашенная от руки, что стоило больших денег, и вставленная в рамку, давила на Мервина в течение всей его юности как напоминание о жестоком крушении когда-то состоятельной семьи. Теперь же вместе с мамой и бабушкой он очень скромно, если не бедно, жил в районе Хафод города Суонси.
Мой дед по отцу, Уильям Альфред Мэтьюз, занимался тем, что организовывал погрузку угля в трюмы кораблей таким образом, чтобы он не смещался во время плавания. Это называлось «тримминг груза» и требовало большого искусства. Работа была грязной, но хотя бы не на самом дне социальной лестницы, где находились чернорабочие, которые собственно и грузили уголь под его руководством, раздевшись по пояс и стоя по колено в угольной крошке.
Судя по всему, Уильям Мэтьюз был лишен честолюбия. Во всяком случае, его любимым занятием было посещение Рабочего клуба, где в компании старых друзей по окопам он пропивал всю зарплату. Во время Первой мировой войны он был пять раз ранен, но, как многие другие ее участники, ничего за это не получил, кроме набора медалей и уважения своих товарищей из Клуба раненых ветеранов, своего рода медицинского страхового общества. Они, в знак признания его заслуг — как секретаря, — вручили ему дешевые каминные часы; которые до сих пор тикают в кабинете моего отца. На реке Сомме он отравился немецким «горчичным» газом, что пагубно отразилось на его легких, но он продолжал беззаботно курить дешевые матросские папиросы с грубо нарезанным табаком.
Дед был красивым мужчиной, носил строгую черную тройку с отцовской золотой цепочкой от часов, украшенной совереном на толстом золотом кольце. Когда в 1964 году он умер, среди немногих вещей, доставшихся его сыну, был карманный дневник, в котором он отмечал дни свиданий с хорошенькими женщинами в парках Суонси.
К своему сыну Мервину он относился равнодушно, а жену Лилиан едва терпел. За всю жизнь не прочитав ни одной книги, он совершенно не интересовался учебой сына в школе. Мервин всегда глубоко возмущался ограниченностью отца, вероятно потому, что сам страстно любил читать и был прилежным учеником. Время от времени Уильям деспотично утверждал свой родительский авторитет в глазах сына, которого наверняка считал умнее себя, тем, что не давал ему инструменты для его любимых работ по дереву или издевался над недостатком у него физической силы.
Мервин на всю жизнь запомнил унижения, которым подвергал его отец. В письмах своей русской невесте он часто вспоминал о жестокости и эгоизме отца. Мервина крепко связывали с Людмилой впечатления детства без родительской любви.
Твое безрадостное, горькое, униженное детство, постоянное отсутствие тепла и привязанности, доброты, уважения, все твои обиды, болезни, слезы я понимаю до боли остро, — писала в 1965-м Мила Мервину. — Как я ненавижу твоего отца за то, что он не давал тебе доску, если ты хотел смастерить что-нибудь. Какая ужасная жестокость, какое неуважение к личности — я сама страдала от этого тысячу раз в жизни! Мне так хочется вернуть то навсегда ушедшее время и приобрести для тебя целую мастерскую, дать тебе все, что тебе нужно, чтобы твоя жизнь стала интересной и счастливой!
Очевидно, Мервин рос ребенком замкнутым и необщительным. Ему нравилось в одиночестве бродить среди доков, где кипела работа, и по шахтам, окружавшим мрачный город, заглядывать в сараи с установленными в них паровыми двигателями, которые завораживали его своей отлаженной работой. По воскресеньям он забирался на горы угольного шлака, смотрел на корабли в заливе, на простирающееся за ним Ирландское море и мечтал о путешествиях в дальние неизведанные страны, как все юноши, которым уготована необыкновенная судьба.
Большую часть детства он провел с мамой Лилиан и бабушкой. Семейная жизнь проходила в вечных домашних скандалах, которые заканчивались тем, что либо отец в очередной раз уходил из дома, либо мать хватала ребенка и убегала к своей матери. Лилиан была очень эмоциональной женщиной, склонной к истерикам. Все ее надежды сосредоточились на сыне, она жила только им — и Мервину с трудом удавалось как-то обуздывать эту безумную любовь, которая его угнетала. Позднее Мервин часто жаловался Миле, что мать со свойственной ей страстью все преувеличивать обвиняла его в том, что он «убивает свою старую мать невниманием».