Дом правительства. Сага о русской революции - Юрий Слезкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Советское государство до конца оставалось идеократией (теократией, иерократией). Все политические решения принимались партией, легитимность которой коренилась в изначальном пророчестве. Секта (братское сообщество верующих, противостоящее окружающему миру) превратилась в духовенство (иерархическая корпорация профессиональных посредников между изначальным пророчеством и членами сообщества верующих), но вера осталась прежней. Вера осталась прежней, но большинство граждан – и в первую очередь дети сектантов-«студентов» – от нее отвернулись. Многие хранили верность советскому государству и его мифам, обрядам и институтам, но почти никто не считал пророков-основателей истинными, основополагающие тексты священными, а пришествие коммунизма неизбежным или желательным (независимо от периода ожидания).
Вопрос: почему? Почему большевизм иссяк после одного поколения, подобно сектам, которым не удается создать прочные институты (и завоевать полмира)? Почему большевизм не пережил собственную идеократию? Почему дети большевиков не смогли сохранить веру отцов, одновременно нарушая ее заповеди и игнорируя нелепости? Почему судьба большевизма так сильно отличается от судьбы христианства, ислама, мормонизма и других успешно рутинизированных пророчеств? Любая «церковь» есть массивное риторическое и административное здание, построенное на невыполненных обещаниях. Почему Дом социализма так быстро опустел?
Теория, согласно которой коммунистическое пророчество слишком конкретно и наукообразно и оттого легко фальсифицируемо, не представляется убедительной: многие милленаристы предсказывают немедленный конец света, готовятся к неизбежному, обманываются в ожиданиях, плачут от разочарования, откладывают свершение и продолжают ждать, более или менее нетерпеливо.
Схожее, но несколько более продуктивное объяснение касается роли сверхъестественного в марксистом видении истории. Драма вселенского упадка и пролетарского искупления предопределена и не зависит от воли людей (вернее, зависит диалектически, подобно тому как пришествие царства божия зависит от проповеди Иисуса). Коммунизм есть время вне времени, история без локомотива. Ядро марксизма сверхъестественно – в том смысле, что не поддается практическому подтверждению и нуждается в светлой вере. Язык марксизма заимствован из социальных наук и лишен прямых ссылок на тайну и трансцендентность. Стратегия подкрепления веры логикой достаточно эффективна (и часто обязательна), но гораздо менее пластична, чем откровенно иррациональные пророчества. Христианин, отчаявшийся дождаться второго пришествия, находит убежище в мистицизме или на том свете; у марксиста, замурованного в статуе товарища Сталина, нет очевидных путей к спасению. Проблема не в том, что обещание не исполнилось, а в том, что его нельзя представить в виде аллегории.
Другое возможное объяснение восходит к утверждению, что экономика представляет собой «базис», подпирающий социальную «надстройку». Перемены в базисе ведут к изменениям в общественном устройстве. Ключом к последней перемене в базисе является отмена частной собственности. Многие милленаристы отвергают частную собственность (по причине ее очевидной несовместимости с сектантским братством), но только марксисты считают контроль над экономикой главным условием спасения. Дождавшись крушения отдельно взятого Вавилона, большевики построили первое в истории государство без негосударственной собственности. После смерти Сталина оно попыталось исполнить обещанное, воздав «каждому по потребностям». Его поражение в соревновании с вавилонскими менялами не поддавалось объяснению. Капитализм лучше удовлетворял потребности, которые создавал для этой цели.
Но у экономического детерминизма было и другое фатальное последствие, ярко выраженное в Доме правительства и игнорируемое имеющими глаза. Исходя из чрезвычайно плоской концепции человеческой природы, марксизм отказался отвечать на самые проклятые вопросы. Революция в отношениях собственности была единственным обязательным условием революции в человеческих сердцах. Диктатура освобожденных пролетариев должна была привести к отмиранию всех преград на пути к коммунизму, от семьи до государства. Твердые в своей вере, большевики мало интересовались бытом, редко следили за домашней жизнью и быстро оставили попытки привязать обряды инициации – брак, рождение и смерть – к марксистской политэкономии и всемирной истории. Пионеры, комсомольцы и члены партии состояли на учете в школе и на работе, а не дома. Единственными обитателями Дома правительства, подлежавшими регулярным инспекциям, были работники Хозяйственного управления. Большевики не только не учредили ничего похожего на христианское пастырское попечение и его преемников в современном терапевтическом государстве – они вообще не имели местных приходов (миссий). Райкомы партии контролировали деятельность первичных ячеек и координировали выполнение плана, оставляя «куриные и петушиные заботы» на откуп историческим закономерностям и нерегулярным пропагандистским кампаниям[1924].
Все милленаристские секты пытаются реформировать или табуировать институт брака (предписывая безбрачие, половую свободу или сексуальную монополию вождя), но те, которым удается выжить, смиряются с неизбежным. Иисус сказал: «если кто придет ко Мне и не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и братьев и сестер, тот не может быть Моим учеником». Ученик Иисуса Павел сказал своим (гораздо более многочисленным) ученикам: «Желаю, чтобы все люди были, как и я; но каждый имеет свое дарование от Бога, один так, другой иначе. Безбрачным же и вдовам говорю: хорошо им оставаться, как я. Но если не могут воздержаться, пусть вступают в брак; ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться». После того как Августин смирился с бессрочностью отсрочки, брак стал церковным таинством, а в позднейшей протестантской практике – центральным институтом христианской общины. На смену ранним – робким и маргинальным – попыткам большевиков реформировать семью пришла неотрефлексированная проповедь моногамии, не имевшая прямого отношения к строительству коммунизма[1925].
Христианство прилепилось к закону Моисееву и продолжало изыскивать новые способы контроля над семьей. Мухаммед кодифицировал и реформировал обычное право. Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин не интересовались повседневной человеческой моралью и не оставили своим ученикам инструкций относительно правильного поведения в кругу семьи. Анабаптисты в Мюнстере запретили моногамию и сожгли все книги, кроме Библии. Большевики в России не понимали, что, читая своим детям Толстого вместо Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина, они воспитывают еретиков и отступников. Что, рожая и воспитывая детей, они становятся могильщиками собственной революции. Дом социализма оказался парадоксом. Большевизм оказался недостаточно тоталитарным.
Секты, которые продолжают существовать после смерти первого поколения верующих, сохраняют надежду на спасение, отгораживаясь от внешнего мира (физически, ритуально и интеллектуально, включая запрет на литературу и искусство Вавилона). Большевики, защищенные экономическим детерминизмом, предполагали, что внешний мир примкнет к ним по ходу истории, и сохранили литературу и искусство Вавилона в качестве пролога и примера. На пике страха и подозрительности в 1937–1938 году, когда любая связь с внешним миром грозила жертвенной гибелью, советские читатели и писатели учились у Шекспира, Сервантеса и Гёте. (В конце 1940-х ситуация ненадолго изменилась, но то, что причиной был национализм, а не марксизм, лишь обнажило парадокс.) Дети большевиков не читали Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина дома, а после того, как система образования была перестроена вокруг Пушкина и Толстого, все советские дети перестали читать их в школе. Дома дети большевиков читали «сокровища мировой литературы», почерпнутые из золотых веков канонической европейской культуры (античность, Возрождение, романтизм и реализм), и современные исторические романы (в первую очередь Ромена Роллана и Лиона Фейхтвангера). Советскую литературу они читали редко: главными исключениями были «Как закалялась сталь» Николая Островского и «Два капитана» Вениамина Каверина, причем первый кончается как «Давид Копперфильд» – женитьбой и публикацией автобиографии героя, а второй, по словам Вали Осинского, «все критики не без основания хвалят за сходство с Диккенсом».