Миртала - Элиза Ожешко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни одна из римских женщин не носила таких накидок, поясов, цепочек, ни одна не могла похвастаться такими косами; ни одна — даже из тех, что буквально купались в роскоши, — не украшала себя таким множеством цветов, узоров, драгоценных камней и благородных металлов. Ни у одной, даже из самых кокетливых, не было на лице того выражения полусонной кротости, мечтательной и страстной, которое говорило о многом, манило и ласкало взор, — выражения, угадывавшегося на смуглом челе, подчерненных веках, длинных ресницах и в томном, чувственном взгляде Береники. Влюбленный в великолепие блеска и красок, полусонный, сладострастный Восток Дариев, Сарданапалов и Соломонов, казалось, изливался в самое сердце римского племени в образе этой женщины, при появлении которой амфитеатр погрузился в гробовую тишину, но спустя мгновение взорвался до самых верхних ярусов громом криков и рукоплесканий. Чарующая красота ее и великолепие одежд покорили заполнившую верхние ярусы чернь, которая преклонялась перед богатством и жаждала чувственных наслаждений.
— Приветствуем тебя, о Береника! Здоровья и счастья Беренике! Софос! Софос! Софос!
Так гудел разноплеменный люд, жадный до впечатлений, желая подольститься к сыну императора; люди без устали били в ладоши или размахивали в воздухе разноцветными платками. Центральные скамьи, заполненные военными, лишь изредка отзывались на рев толпы; внизу, на трибунах и в ложах патрициев, фигуры мужчин и женщин застыли в молчаливой неподвижности. Лишь в отдельных местах кто-то из свиты привстал и поприветствовал вошедшую вежливым жестом; забравшись чуть ли не на спину Цестию, Кая Марсия издавала громкие возгласы любопытства и восхищения; лица философов и сенаторов хмурились, солидные матроны потупили взор, даже на устах щеголей и щеголих проступили презрительные, издевательские усмешки. Рукоплескания и крики наверху еще продолжались, когда Береника устроилась полулежа среди расшитых золотом и жемчугом алых подушек в окружении женщин, одетых в богатые пестрые восточные одежды.
С другой стороны трибуны сели прибывшие с ней мужчины. Здесь были исключительно римские одеяния. Агриппа в сенаторской тунике, бледный, бестрепетный, молчаливый, походил на эпикурейца, не позволяющего никаким мирским делам возмутить его блаженное спокойствие. Рядом с ним, совершенно на него не похожий, показался Иосиф, еврей, который в честь царствующей в Риме семьи Флавиев взял себе фамилию Флавий, — бывший правитель Галилеи, обвиненный предводителями иудейского восстания в измене родине, писатель, известный по тем произведениям, которые он писал по-гречески и в которых то воздавал хвалу победителям, то восславлял побежденный народ свой, оговаривая и очерняя тех из сородичей, кто осмелился поднять руку на мощь Рима, вызывавшую в нем искреннее восхищение. Двойственность чувств и характера четко отражалась в живой фигуре и подвижных чертах Иосифа.
Друг Агриппы, пользующийся милостями царствующего семейства, он сел в одном ряду с царем Халкиды; за спинами этих двух людей, виднейших представителей еврейской аристократии в Риме, сидели и стояли богатые, влиятельные евреи, среди которых выделялся упитанный и сиявший самодовольством, облаченный в римскую тогу, поблескивающий золотом и драгоценностями на шее и на руках банкир Монобаз. Он и несколько подобных ему людей представляли в Риме ту часть еврейского народа, которая на родине своей носила имя саддукеев[39]. Обладатели значительных богатств, потомки древних родов, они прониклись духом греко-римского просвещения и в поведении своем подражали манерам покорителей половины мира, смиренно склоняли голову перед силой, несущей всяческие почести и блага, немного философствовали, из школы Эпикура почерпнули исключительно учение о несуетном наслаждении радостями земными; унизанными драгоценностями белыми руками они умело управлялись с огромными богатствами. Каждый из них привел сюда сыновей, родственников, писцов, помощников и первых слуг дома.
Огромный кортеж, не меньший, чем те, которые вокруг патрициев образовывали их клиенты и слуги, занял глубокую и просторную трибуну Агриппы. Среди этого многолюдья выделялся Юстус простотой одежд, равно как и грустным выражением лица. То ли самый милый сердцу Агриппы, то ли выполнявший самые важные функции при нем, он сел рядом с Агриппой и из-за пурпурных занавесей обводил присутствующих задумчивым взглядом. Внезапно чувство удивления и тревоги всколыхнуло доселе спокойные черты его, а с уст сорвалось глухое восклицание. Его взгляд, медленно разглядывавший пеструю вереницу одеяний и лиц, неожиданно наткнулся на хорошо знакомого ему человека, которого он потому, верно, заметил, что был этот человек ему дорог и своим обликом — невыразимой телесной худобой, рваными, обнажающими потемневшую кожу одеждами, смуглым лицом, покрытым красными шрамами и щетиной, — он сильно выделялся из окружающей его толпы. На одной из самых низких, предназначенных для простолюдинов скамей высокий человек этот в потрепанном платье не сидел, но стоял, и так тянулся он вперед, будто собирался прыжком разъяренного тигра броситься на зеленеющую внизу арену. Его глубоко посаженные глаза в обрамлении темных полукружий вглядывались из-под почерневших век и насупленных бровей в ложу Агриппы и Береники с выражением то бездонной скорби, то бешеной ненависти.
Из уст Юстуса вырвался резкий и приглушенный возглас:
— Йонатан!
Зачем он пришел сюда? Каким образом, с какой целью просочился он в эту толпу, ведь тысячи глаз могут узнать его, а тысячи уст выдать? Какая мысль, какой безумный план мог родиться в разгоряченной голове этого человека, который видел столько крови и мук, столько испытал отчаяния и нужды, что готов был уже на все?
Юстус побледнел и какое-то время сосредоточенно думал, потом учтиво склонился над Агриппой и шепнул ему на ухо несколько слов. Агриппа молча, в равнодушном благоволении согласно кивнул головой; Юстус вместе с несколькими слугами покинул трибуну, а мгновение спустя на одной из предназначенных для простонародья скамей можно было заметить движение: вклинившись в пестрое море народа, они рассекали его, выделяя место для прохода. Слышались громкие голоса десигнаторов, освобождавших путь тому, кто, как секретарь царя Халкиды, имел право вместе с сопровождавшими его лицами занять любое место среди простонародья.
Шел третий час дня, а императора все еще не было. Старый, больной, обтесанный солдатской жизнью, но прежде всего, занятый денежными делами, Веспасиан не любил помпезности и публичных чествований. Но неужели из-за этой его нелюбви тысячным толпам приходится ждать его в жаркой давке? Можно ли такое отношение назвать почитанием обычая, который публичные увеселения наказывал начинать сразу после восхода солнца, и соблюдением предписаний, велевшим чтить посвященный богам день с самого его начала? На верхних ярусах слышался приглушенный гул нетерпеливой толпы; ниже — лица недовольно хмурились, а губы складывались в саркастические усмешки. В рядах нобилитета, сенаторов, придворных, философов, художников, щеголей и повес самые разные амбиции, антипатии, обиды, воспоминания и суеты были тем топливом, попав на которое даже самая маленькая искорка могла вызвать опасный пожар. Сам покровитель дня, Аполлон, на устремленной в небеса верхушке обелиска, казалось, сердился на людей за задержку с оказанием почестей в его праздник и с семиконечной короны своей, купающейся в солнечных лучах, метал им в глаза грозные молнии.