Десерт из каштанов - Елена Вернер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это же не ласково! Ну хорошо, а мама тебя как в детстве звала? Или папа…
– Арсений.
– Это странно, – заключила Ирина серьезно.
Гаранин пожал плечами. До этой минуты ему никогда в жизни еще не приходило в голову, что это странно.
В день их знакомства, без предупреждения и вопреки предсказаниям всеведущих синоптиков, после обеда разверзлись хляби небесные, и на мостовые города хлынул по-осеннему неприятный колкий ливень. Он обдирал желтеющие липы на проспекте и швырял листья пригоршнями в лицо бегущему по тротуару Гаранину. До остановки оставалась пара сотен метров, но дождь лил без просвета, и Арсений, не взявший зонт и не намеревавшийся вымокнуть до белья, заскочил под козырек старинного деревянного особняка с мезонином. За всю жизнь он ни разу не бывал в этом здании, занятом городским краеведческим музеем, и всегда проходил мимо, слишком озабоченный повседневностью. Прошел бы и тогда, если бы не непогода.
Козырек оказался слишком мал, и ледяные струи забрасывало ветром к самому порогу, так что Гаранин потоптался немного у входа да и заскочил внутрь, в благословенное тепло. Окошко кассы было заслонено картонкой, в предбаннике стояла тишина, пахло пылью и влажной штукатуркой. Он заглянул в смежную комнату.
Первая часть экспозиции, очевидно, касалась крестьянского быта, но заворожило его отнюдь не обилие экспонатов. В уголке, под ярко горящей электрической лампой, сидела, склонившись к работе, молодая женщина и пряла. Перед ней с легким шелестом быстро крутилось колесо, и на катушку наматывалась шерстяная нитка. Увлеченная занятием, женщина тем не менее услышала не то звук отворенной двери, не то его шаги и повернулась, одновременно поведя плечом, так что кружевная снежно-белая шаль соскользнула вниз и кончиком махнула по темной деревянной половице. Эта картина так выпадала из современности, оставшейся прямо за порогом, что моментально напомнила начало легенды про Петра и Февронию, и Арсений невольно оглядел комнату в поисках пляшущего зайца. Но косой показываться не спешил.
Колесо замедлило вращение и встало.
– День добрый.
– Здравствуйте, – голос оказался мелодичным, как у певуньи. – Вы в музей?
– Ээ… да, пожалуй. Я, собственно, заскочил-то дождь переждать.
Она закусила губу:
– А к нам только так и заходят!
По ее лицу, как блики от воды, разбежались невидимые смешинки. Женщина с любопытством и сочувствием оглядела Гаранина, его прилипшие ко лбу волосы и мокрый пиджак.
– У меня есть бублики и чай. Хотите? И еще мятный пряник, но он, кажется, засох.
Он думал, что откажется, но губы его в тот же миг проговорили:
– С удовольствием. Обожаю засохшие пряники. Тем более их всегда можно размочить, окунув в тот же чай.
Так делала бабуля Нюта, когда зубов почти не осталось, подумалось ему.
Ирина (а это была именно она) радостно кивнула, будто только и ждала согласия, и выскользнула из-за прялки. Арсений, следуя за ней, мельком взглянул в окно, где по-прежнему бежали вымокшие люди, и скорее ощутил, чем подумал, как же несказанно ему повезло.
Они съели все бублики и выпили весь чай. И встретились назавтра, и через три дня. И через четыре.
Рядом с ней Арсений неожиданно почувствовал себя дома, хотя именно дома никогда не испытывал такого всепоглощающего умиротворения.
Ирина представляла собой энциклопедическую, хрестоматийно женственную особу. Стоило ей родиться в Серебряном веке и познакомиться с поэтами-символистами, как их Вечная Женственность кристаллизовалась бы, обрела имя и вполне определенные черты лица. Она по-прежнему носила бы юбки и платья в пол, медленно улыбалась не собеседнику, но своим раздумьям, а в минуты волнения теребила бы тонкий золотой браслетик с фианитами на хрупком запястье. У поэтической героини оказались бы рассыпчатые волосы, длинные, без золотистого сияния, зато с ровным, матовым здоровым блеском – точь-в-точь пшеница на полях, когда ее колышет ветер. И эти плавные движения рук, и веский поворот головы – наследие давних, еще в школьные времена, занятий танцами. И родинка на левой щеке, и бледно-голубые кроткие глаза, смотревшие чуть сонно, но внимательно. От слова внимать.
Однако в ней не сквозило той драматичности, что так воспевали поэты серебряного Петербурга. Не было бренчащих монист, роз в бокале. Не было декаданса и глаз, обведенных темной каймой, один лишь неясный свет туманного утра. Поэзия и правда наполняла ее облик, но, узнав ее чуть поближе, Гаранин решил, что это скорее Рыленков, чем Блок:
Дочка одинокой библиотекарши при ДК «Электроприбор», никогда не бывавшей замужем и трепетно хранившей предания о дореволюционных истоках семьи, Ирина получила довольно старомодное образование, включавшее в себя игру на пианино, танцы и даже французский язык, который по установившемуся русскому укладу знала довольно скверно, потому что не имела возможности им пользоваться. Ее проще было представить в платке, надвинутом на лоб, чем в брючном костюме, хотя в церковь Ирина не ходила. Она страстно любила свой краеведческий музей, в который устроилась сразу после окончания пединститута по кафедре искусствоведения, и водила там экскурсии, а по вечерам преподавала на курсах бисероплетения и валяния из войлока. Ее тонкие пальчики удивительно ловко держали и нитку, и клочья шерсти, и бисерную иголку толщиной с паутину, и толстую иглу с насечками, и крохотный стеклярус. Зайдя за ней однажды после работы, Арсений битый час не мог отделаться от восторженных пенсионерок, вдоль и поперек вознамерившихся изучить «мужчину, который украл у них Ирочку». Под конец Арсений мечтал уже о том, чтобы кто-нибудь украл отсюда и его тоже.
– По крайней мере, ты можешь меня не ревновать, – усмехнулась Ирина, когда он пробормотал это, наконец-то уводя ее подальше от музея.
– Наверное, – отозвался он, и сумерки скрыли его озадаченную физиономию: ревновать? Ему такое даже в голову почему-то не приходило.
Когда она возвращалась с уроков по валянию из мокрого войлока, от ее рук пахло мылом и влажной шерстью, и вскоре этот запах стал неразрывно ассоциироваться у тонконосого Гаранина с его Ириной.
Она обожала, когда Арсений начинал рассказывать о работе. В ее глазах он казался себе невероятным героем, спасающим жизни, – то забытое студенческое чувство благоговения, которое почти полностью изглаживалось в восприятии, вытесненное махровой прозой врачебной практики. Она редко говорила что-то о медицине, в которой не разбиралась, зато с таким любопытством расспрашивала о коллегах, пациентах, давно прошедшей учебе и повседневных тяготах, словно старалась побыстрее стать неотъемлемой и необходимой частью его жизни.