Мирович - Григорий Петрович Данилевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Унгерн, Корф и Мельгунов сели с государем в катер. Нарышкин и Волков поехали вслед за ними в шлюпке.
— И такое великое хохотание постоянно! как видите! — усевшись в шлюпку, вполголоса и несколько по привычке заикаясь и в нос, воскликнул Волков. — Срамит и шпыняет при всех: не знаешь, куда и глядеть…
— А сама эта поездка? — нагнувшись к Волкову, сердито произнёс обыкновенно весёлый и беспечный Нарышкин. — Собрался, представь, как на пожар. Даже дядя принц Жорж о том не проведал. И меня взял случайно, уж садясь в возок… Что ему! Была бы корзина с кнастером да с коллекцией солдатских трубок. Надумал что, крикнет: «Vorwarts drauf los!» — и вся недолга…
— Да что же, что он надумал теперь? — допытывал Волков. — В чём тут новые конъюнктуры? И как о том не предупредили Александра Иваныча?
Волкову ясно вспомнился в эти мгновения сердитый правый глаз Александра Иваныча Шувалова, расстроенный нередко потрясавшими сценами допросов и пыток в недавно закрытой тайной канцелярии. «Как замигал бы этот глаз, — думалось Волкову, — как скривил бы и всю правую сторону лица, если б ему сказали, что государь очертя голову бросился на такое неподобающее свидание!».
— Вся сия препозиция, ясно уж видно, на какой фасон, — косясь на гребцов, презрительно ответил Нарышкин, — государь, очевидно, получил отсель, из Шлюшина, некое подмётное письмо: ну и поехал… Иванушка, вишь, сильно ему понадобился…
— Но для чего, для чего? — продолжал допрашивать Волков.
— Дело ясное… чтоб насолить жене… Твердит одно: не знал я, каково принцу… надо, вишь, ему помочь…
— Чего ж ты на то скажешь?
— Да пустяки, — ответил Нарышкин, — дурачок ведь принц Иван, совсем умишком высох! Александр Иваныч ещё недавно о нём вспоминал… А уж ему ли доподлинно не знать про то? Все репорты шли через его руки. Беспамятен, сказывает, косноязычен стал и скорбен главой… И с этакой-то дурафьей ещё возиться затеяли… Один смут и толчение воды… Вот и вечер у Воронцовых пропущен — а нынче там бириби в двух салонах и граф Сен-Жермен о мёртвых обещал рассказать! — с досадой прибавил Нарышкин.
— Будет нам и с живыми немало возни! — произнёс Волков. — Подмётное письмо! Чья рука тут колобродит? и как отвратить?
«Ужли из Берлина, Фридриховы новые ходы опять? — прибавил про себя Волков. — Или здесь, поближе, искать новых затей?».
Катер и шлюпка причалили к острову. На катере шёл иной разговор.
— Боюсь, боюсь я этого свидания! не выдержу! — в искреннем волнении и страхе, шептал между тем по-русски Пётр Фёдорович Корфу. — Как хочешь, брат, а он ведь человек, притом какой семьи!
— И я в немалом амбара, — отвечал Корф, — вёз когда-то его дитятичкой в Холмогор… Но, courage, Majestat[84], смелей! являйте себе достойно ваш сан…
— Да ведь — schlicht und recht — по правде, не мне бы следовало на троне быть, а ему, — не унимался Пётр Фёдорович. — Как я на него посмотрю и что ему скажу?
— В таком разе, Majestat, — чопорно и важно вмешался Унгерн, — напрасно было уф… в эти места ехать…
— Напрасно, напрасно!.. двадцать лет бедный взаперти сидит… Экие вы! Но вы ещё про меня услышите…
Сойдя на плоский берег у крепости, император и его свита пошли влево к воротам. Здесь их встретил, ставший от страха хуже малого дитяти, комендант Бередников. Хотя император желал выдержать строжайшее инкогнито, Бередников сразу его узнал. Пётр Фёдорович взял у Унгерна, за собственным своим, от 17 марта, подписанием, именной на имя Бередникова указ и, приложа руку к шляпе, почтительно вручил его коменданту.
В указе было изображено:
«Имеете тотчас допустить нашего генерал-адъютанта Унгерна и прочих с ним, когда он прикажет, высоких подателей сего монаршего повеления, к осмотру государственной Шлиссельбургской тюрьмы, а буде они того пожелают, то и к свиданию, даже без свидетелей, с известною, тамо заключённой персоной. И если Унгерн прикажет Чурмантееву, с арестантом и его командою, из крепости в другое какое место по нашему соизволению выехать, то того не воспрещать».
— Это что? — спросил, ткнув тростью в тяжёлые, дубовые ворота, император. На левой половине ворот государевой башни была шведская надпись: «1649 года — 18 мая».
— Виноват, ваше… казните, как есть, забыл соскоблить!.. стереть! — заговорил, отдуваясь, весь красный, Бередников.
— Но разве такие надписи, господин комендант, стирают? — насмешливо его оглядев, произнёс император. — Эти литеры, господа, со времён шведов… Я ведь учился, маракую… По сим же плитам шестьдесят лет назад сам Пётр Великий изволил прохаживаться…
— Плиты не вынуты, так точно-с! — утирая лицо и жалобно взглянув, на свиту, сказал Бередников.
— Ещё бы вам крылечко из них помостить! — улыбнулся император. — Где арестант Безымянный? ведите нас к нему!
На дворе у церкви высоким посетителям Бередников представил князя Чурмантеева.
— Хромаете? В войне с Пруссией ранены? — нахмурясь, спросил генерал.
— Упал здесь намедни с лестницы, — ответил старший пристав.
— Зять Ольдерога, — шепнул государю Унгерн, — из Риги in der Garde[85] переведён…
— А, очень рад! веди же нас, сударь, — обратился император к Чурмантееву, — только и нам, батюшка, просим, ноги или руки при верной оказии не сломай…
Посетители обогнули церковь. Влево, по двору, вдоль крепостной куртины, шли в два яруса, с открытой галереей, тяжёлые каменные казармы внутренней стражи. Дом коменданта особняком стоял вправо, у церкви. В глубине двора, за внутренним каналом, посетителям предстояла другая, мрачная, обросшая мхом стена. Через канал вёл подъёмный мост. Против моста были ворота, и возле них стоял часовой. За стеною, как объяснил комендант, находился другой внутренний двор и там, вправо, дом старшего пристава Чурмантеева, влево — отдельная, в два решётчатых окна, двухъярусная Светличная башня, с казематом известной персоны.
— Ist aber fest zugestopft alle Wetter![86] — сказал, входя в этот двор, Пётр Фёдорович. — Свету маловато, окно узко и то, saperment, заграждено снизу дровами.
Государь отозвал Чурмантеева к стороне.
— Каков темпераментом принц? — спросил он, разглядывая лицо пристава.
— Как вам доложить? — смешался Чурмантеев. — Недавно я, государь, при нём и потому…
— Правду, правду мне говори, — перебил Пётр Фёдорович, — по душе, откровенно als ein Soldat[87].
— Временем робок он, уклонен, — начал пристав, — вежлив и даже стыдлив; нрава тихого, бывает же, сударь, и вот как понятлив… Как спокоен — говорит обо всём добропорядочно, толково; сказывает Евангелием, Минеею, Прологом и книгою Маргарит[88]; толкует, где и