Московское наречие - Александр Дорофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Все-таки утопия», – размышлял Туз, пока их везли на том же авто к отелю – не к тому, правда, где он поселился. «Хочу познакомить с психомузотерапевтом, – сказал Ладислав. – Она умеет удалять сомнения и вселять веру»…
Поднялись на лифте и зашли без стука в номер. Тузу показалось, что на кровати лежит, покуривая, поющая сама собой виолончель. Выключив магнитофон, она скинула покрывало и оказалась вполне соразмерной барышней. Ладислав представил их и откланялся, а Виола поставила «Болеро» и сразу пригласила в постель: «Пшепроше, пан! Прими от меня звуковой душ»…
Она не расставалась с сигаретой и, стоило ее отворить, зазвучала – настоящая музыкальная табакерка. «Не, пан, я долгограюча пластина. Извлеки мелодию. – И перешла на шипящую речь посполиту. – Впровадзач до внетрза. Йесче. Длуже. Добже зробич! О, бардзо!»
Это была глубокая каденция, то есть падение в польскую низменность, за которой сразу началось новое восхождение. Что отличает одно соитие от другого, так это звуки. Если бы Туз удосужился их записывать, мог бы сложиться полновесный гимн богу Дионису. «Не девушка, а какой-то маленький эратофон!» – умилялся он, почти до конца уверовав в гармонию мира.
Утром Виола заказала завтрак в постель и поставила Шенберга. «Помогает с похмелья. Не смейся! Музыка все лечит – заполняет пустоту, восстанавливая энергетический баланс. От мигрени полонез Огиньского. Ваш Чайковский – от грудной жабы. А Карл Хайнц Штатгаузен исцеляет подагру. Разве ты не видишь цветные волны звука? Их гармония побуждает к активности не менее гормонов».
К полудню она собрала вещи и переехала в отель Туза. Все проистекало созвучно и соразмерно. Двуспальную кровать Виола окрестила в честь старинного варшавского театра «операльней». Особенно любила соединяться на ней ровно в двенадцать под бой часов. «Потому что я с полночи, что ли», – пояснила, имея в виду северную Гдыню, где жила и работала в журнале «Моль, древоточцы и прочие мирские захребетники».
Она чутко следила за колебанием верхних и нижних тонов, используя в постели пифагоров строй – чистую квинту с отношением частот три к двум. Сложно объяснить, однако именно так у нее получалось. Она умело настроила Туза – заслышав квинту, он сразу волок Виолу в койку. Вообще ощущал себя истинным паном. Не столько польским, сколько козлорогим и копытным, покровителем ее природы. «Полный консонанс! – ободряла Виола. – Ах, сейчас сообразила, что „Желтый звук“ Шнитке на самом деле оранжевый»…
На съезде реставраторов, видимо, забеспокоились, и в отель заглянул посыльный. Взглянув на небритого Туза с Виолой на коленях, произнес растерянно: «Сегодня намечена поездка в домик Шопена, но вряд ли вы готовы»…
«Хочу в Желязову-Волю! – воскликнула Виола. – Всегда мечтала переспать в домике Шопена – его вальсы лечат нимфоманию».
По пути они остановились в придорожном ресторанчике, где подавали исключительно коньяк «Наполеон» в память о бывавшем здесь императоре. Виола вдруг спела «Варшавянку», пояснив, что это марш зуавов, то есть легкой французской пехоты, действовавшей в Африке. Потом обратилась к публике: «Ведь мы, панове, только и делали, что восставали против России, у которой были под пятой. А теперь, поглядите, у меня под пятой русский зуав, который только и делает, что восстает!»
К Шопену прибыли, конечно, здорово навеселе. Толпа почитателей мешала осуществить мечты, однако Виола увлекла Туза под дерево в саду. Оттуда виднелись окна домика, и мерещился в одном из них профиль юного Фредерика. «Давно уже пережил его, – думал Туз. – Но кто придет в мой домик, которого, впрочем, и в помине нет»…
На обратной дороге Виола рассказывала, как месяц назад побывала в Монголии: «О, до чего чувственна музыка сфер в их голых степях. Прямо видишь катящиеся одно за другим звуковые колеса! Это настоящий звериный стиль. А звуки буддийских ритуалов! Нутро дрожит. Обязательно побывай. Там я впервые поняла, что такое истинное наслаждение»…
Туз не был знаком с монгольской культурой, не считая Чингисхана и смешанного ига. Не припомнил ни одного художника, композитора, писателя и остался равнодушен к ее восторгам. Вообще охладел. Устал от этой польской интервенции, от обилия шипящих согласных, от пани, настолько полонившей, что не успел разглядеть Варшаву. И не то чтобы заездилась долгоиграющая пластинка, но утомила сама гармония. Так нахлебался, едва ли не утоп.
Проснувшись среди ночи в номере, увидел, что Виола исчезла. К стыду своему, кинулся проверять кошелек, однако злотых там даже прибавилось. А на столе лежала записка: «Как сказал Моцарт, все минует – и час, и година».
Перед самым отъездом зашел Ладислав. «Пожалуй, мало тебе заплатил», – вздохнул он и подарил наручные часы в виде глаза, который моргал каждую секунду. «А впотьмах горит зеленым светом», – сказал на прощанье, и Туз едва не разрыдался.
Уже дома, заглянув в дневник, увидел единственное слово «кайф». Как ни тщился потом разобраться, что же с ним происходило, в какие сферы занесло, так ничего и не понял – то ли сладкое помрачение, то ли, напротив, просветление. Когда просили рассказать о поездке, лишь немо разводил руками, показывая мигавшие часы. Да кто поверит в такую утопическую гармонию?
«Похоже, в начале был чистый звук, – думал он. – Более чувственный, нежели осмысленный»…
То и дело слышится в этом мире эхо, отраженное, наверное, от небесных каких-то твердей. Проронил кто-нибудь слово без всякого смысла в хубсугульском аймаке на хребте Хангай, а откликается оно самым немыслимым образом в Новом Свете. Все наполнено отголосками, и было так всегда. Еще до телеграфа и радиоволн существовало излучение мысленное, хоть и оформленное словами. Школьный приятель Миша Дзельтерман не раз рассказывал Тузу о еврейских чудесах – о червячке Шамире, с помощью которого за ночь воздвигали крепостные стены, об иерихонских трубах, эти стены разрушавших, о письмах, запечатанных в глиняный конверт и приходивших по далекой связи куда быстрее нынешних телеграмм, о чудесном золотом сундуке – Ковчеге Завета, где покоилась неизмеримая сила творческая. «Главное, знать верное слово, – говорил Миша. – Оно много чего может»…
Кажется, слова Виолы, сказанные близ Желязовой-Воли, откликнулись на Живом переулке в голове Лени Лелекова. Почесав макушку, направил он Туза в Улан-Батор для осмотра буддийского храма, не погребенного покуда под землей.
В монгольской столице его встретили две статные, словно вырубленные из камня, девушки с непроницаемыми, как илистые воды, лицами – Хуха и Жупана. Одна переводчица, а другая – просто ее подруга. Пока ехали из аэропорта, они рассказывали о Монголии внешней и внутренней, о прошлой борьбе с японцами и китайцами и о нынешней – с пьянством. На улицах было мало машин, зато встречались овцы, верблюды и длинные очереди. Отягощенная коммунальным хозяйством в виде серых пятиэтажных строений местность не радовала глаз. Ее дикие золотые времена давно миновали. Трудно представить, что здесь зародилась великая держава, пространства которой унаследовала Россия. Не ощущалось напряжение жизни, будто погрузился в тихое равнинное течение.