Московское наречие - Александр Дорофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Над ним на верхней полке мирно возлежал Будда в ящике, а на другой метался, путаясь в простыне, дядя Леня. «Профессор, расскажите о пурушей», – попросил Туз. «Какой я профессор?! – откликнулся тот. – Так, простодушный кандидат сомнительных наук. Ничего теперь без глобуса не понимаю. Кто мы? Куда движемся? Ах, нет покоя и света! Будь другом, Тузок, купи бутылку на полустанке»…
Они выпили за здоровье Будды и погоревали у подножий Родины-матери о каком-то утраченном рае, слушая, как стучат колеса – «каюк, каюк, каюк», – приближая к следующей станции, где поджидала уже новая мнимая истина.
В тихом участке на Живом переулке Туз занялся Буддой.
Очертаниями своими роспись точно повторяла контуры Советского Союза. Сам Будда восседал между Обью и Енисеем. На территории РСФСР красочный слой был в хорошем состоянии, зато в границах братских республик осталась лишь глина, замешанная с песком и рубленой соломой. Но даже Филлипов, видевший повсюду знаки близкого крушения мира, не понял намека. Да если бы Будда и прямо сказал о грядущих переменах, вряд ли бы к нему прислушались.
Тогда шла борьба между истинными реставраторами и консерваторами. Одни полагали, что древности следует восстанавливать полностью. Другие призывали вовсе не трогать утраченное. И Туз не понимал, что делать с отдельно взятым глазом из магического квадрата. Ни Будде, ни монахам он не подходил – они уже имели по два. А Филлипов не желал вникать, не до того ему было: «У тебя, что на плечах? Консерва?! – отмахнулся он. – Коли веришь в воскрешение из мертвых, помолись да воссоздай целиком лик!» И срочно убыл на Синайский полуостров к подножию горы Моисея поднимать из пепла неопалимую купину.
Представить, с какого лица должен взирать этот глаз, Туз никак не мог. Не знал, кому в таком случае молиться, и обратился к Липатовой. Она сразу сомлела от взгляда: «Явно чей-то третий. Самодостаточный! Донага раздевает! Проницает суть вещей. Заключи его, Тузик, отдельно в треугольную рамку. Приходи ко мне вечером – покажу образец»…
Она жила неподалеку, на Остоженке, в старом доходном доме. На двери разъяснялось, кому и сколько раз звонить. Например, некоему Ухуеву – семнадцать. Для такой фамилии и одного лица предостаточно, но Ухуевых было трое. Туз долго ждал. Наконец распахнулась дремучая, бездонная коммунальная пропасть, в самые глубины которой сквозь далекие голоса и близкие запахи, словно крылом касавшиеся лица, повлекла Липатова. «Почти всех уже расселили, – шепнула она. – Один только дух и остался».
Они вошли в неожиданно светлую, высокую и просторную комнату. По левую руку возвышался грандиозный резной гардероб, подобный готическому собору, а красный угол занимала двухметровая икона с изображением Сына на коленях у Отца, Святого Духа в виде голубя и Глаза, пристально взиравшего из небесного треугольника. Под иконой лежал стожок – утоптанная куча сухой травы, хотя никакого животного не было заметно.
Липатова, похоже, не знала, с чего начать. «Новозаветная Троица, – рассеянно кивнула на стену. – Строгий глазище. Недреманный. Надзирает день и ночь».
Ощутив смутное беспокойство, Туз спросил: «А что Филлипов?» «Да что Филлипов! – вздохнула она. – Ему бы только „Песнь песней“ декламировать и сборник Тютчева „Впусти меня“. Совсем рехнулся – отвергает брак и спит отдельно, – указала в угол. – Видишь, гнездо свил. Питается, представь, пшеничным зерном и горохом. Ну, что утрачено, уже не восстановишь»…
Он хотел было утешительно обнять, но Липатова отстранилась: «Будь другом, передвинь шкафчик так, чтобы разгородил жизненное пространство»… «Может, потом», – сорвалось у Туза. «Что значит – потом? – искренне удивилась она. – После чего?»
Покраснев, он уперся в неколебимый, как столетний дуб, гардероб, а в голову явилось множество народных поговорок, из которых сложилась одна сомнительного содержания: «и рыбку без труда не съесть». «Осторожненько, – сказала Липатова. – Антиквариат. Купила у баронессы Корф, бывшей хозяйки всей квартиры. Час от часу дорожает». «И тяжелеет», – думал, тужась, Туз. Лишь от смущения всех чувств, вероятно, удалось ему выкорчевать шкаф, обнаживший мохнатый пол, конфетные фантики, катушку посеревших красных ниток…
Липатова тем временем укрыла икону ажурной шалью и одним широким махом разложила застонавший по-женски диван. «Ах, сосцы мои подобны башням», – молвила, коснувшись груди. Сбитый с толку, разгоряченный шкафом Туз не понимал, как себя вести, и набросился с преувеличенной, видимо, страстью. «Бережнее! – остановила Липатова. – Полюбуйся на белье, прежде чем стаскивать. Парижское». Он разглядывал, кажется, слишком долго. Липатова заскучала, точно экскурсовод в музее, поощряющий внимание к искусству, но желающий все же движения вперед по намеченному плану. «Да протяни руку свою, – сказала нетерпеливо. – Чтобы внутренность моя взволновалась». Туз уже не был уверен, туда ли сует. «Да, да, – ободрила Липатова. – До самой спирали, до бесконечности! О, живот мой, будто круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино! Приникни! – сыпала перлами из копий царя Соломона. – Крой меня своим кедром!» «Как-то все не так, – думал Туз, вспоминая прогулки с Раей в парковых зонах. – Кажется, „кровли домов наших – кедры“… И содрогнулся, различив сквозь ажурную шаль недреманное око, подглядывавшее поверх шкафа.
«Не думала, что ты так поспешен, – сухо заметила Липатова. – Бросил меня, как тогда в лужу»… Легким движением камасутры, изогнувшись, будто лук из сахарного тростника, выскользнула из-под него и опустилась сверху, затмив белый свет. Придушенный Туз едва расслышал: «Нос твой подобен Ливанской башне». И глубоко задумался над этим сильным образом, пока Липатова ерзала, сползая с головы к чреслам, где устроилась основательно, по-буддийски, раскачиваясь, как молящийся талмудист.
Сбывшиеся желания успокоили Туза. Хотелось лишь выпить да закусить. В некотором забытье размышлял о Будде с монахами, о том, что все небесное отражается на земле, и наоборот – земное на небесах, которым в таком случае не позавидуешь. Очнулся от звонка – то ли в дверь, то ли будильника. И не сразу сообразил, что это тоненько, переливчато заливается Липатова, смежив глаза, а над переносицей во лбу у нее сияет третий – голубой и безбрежный, словно небесное поле счастья. «Кецалькоатль», – вымолвила не своим голосом и без объяснений заснула. Туз долго разглядывал ее чистое чело, стараясь уяснить, чего там сокрыто. И понял наконец, как надо оформить глаз из магического квадрата.
Теперь Липатова приносила для него в участок завтраки и хмурилась, подзывая к телефону, если спрашивали подруги, особенно зарубежные. «Чего тебя так тянет на иностранное? Или у них там что-то иначе устроено?» «В целом так же, – не спорил Туз. – Просто любопытен образ мышления и проявления чувств». «Ах, чувства тебе подавай? Да какие у них чувства?! – негодовала она. – Уверена, эти бабешки даже Пушкина не читали, не говоря уж о „Песни песней“!»
В ее чувствах Туз никак не мог разобраться. Перед тем как разложить диван, она непременно задавала ему, будто приходящему батраку, какую-нибудь работу – вбить гвоздь, ввернуть лампочку, подмести и вынести мусор. Не то чтобы это утруждало, но наводило на мысли о потребительстве. Хотя все искупали переливчатый звон и открытие третьего глаза, которым Липатова на краткий миг созерцала потаенное. «Вижу тебя на пирамиде под солнцем, – сообщала, как Пифия. – Ах, пернатый змей! Заползи в меня, змеюка». Но однажды увидела такое, отчего стремительно перекрестилась: «Чу! Филлипов». «Какой Филлипов? – не понял Туз. – Где? Откуда?» Сгребя одежду и подталкивая к двери, она путано приговаривала: «Мой Филлипов. У порога дома. Прибыл с Синая. Конечно, христианин. Не убьет, конечно. Но жалко огорчать. Однолюб журавлиной породы. Только бы не сжег себя этот беспоповец. – И выпихнула в пустую беспросветность коридора. – Оденься в туалете. Налево двадцать пять шагов, направо – четыре».