Долг - Виктор Строгальщиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Разрешите обратиться?
– Вы свободны.
– Валерий Хогыкович, хочу вам кое-что показать. По поводу учений. Разрешите?
На цыпочках, чтобы не топать сапогами, бегу в спальную взводную комнату, беру из тумбочки бумаги. В роте отбой, но старики не спят. Колесников сердито вопрошает, долго ли кореец будет без толку сидеть и тормозить процесс. Не знаю, говорю, похоже – долго. Колесников ругается мне вслед.
– Что это? – спрашивает ротный, глянув на бумаги, не прикасаясь к ним. Я объясняю. Ротный качает головой и щурится: «Ну ты даешь, ефрейтор». Лезет в карман за сигаретами. Минут пятнадцать мы работаем над схемами учений: он сидит, я нависаю сбоку. Пепел с моей сигареты падает на бумаги, ротный сам его сдувает, прижав лист ладонью.
– Хорошо, – говорит ротный. – Я это заберу. В батальоне знают?
– Должны знать. Не один я такой умный.
– Да уж, – вздыхает ротный.
Мог бы спасибо сказать, но не скажет.
– Еще идея есть, товарищ старший лейтенант. Про стариков.
Ротный слушает, засовывая мои бумаги со схемами в полевую сумку. Что меня тянет говорить – не понимаю. После того, что приключилось с ротой и полком, в моей идее нет практического смысла. Никто не оценит, хоть в лепешку расшибись. Но – нет, в мозгу торчит занозой и не дает покоя языку.
Такое было в школе. Пришло мне в голову писать письмо с заявкой на радиостанцию «Голос Америки». Субботами мы слушали ее битовую программу по здоровенному приемнику «Казахстан» – стоял такой в школьной радиорубке, куда мы тайно пробирались к ночи. Идея всем друзьям понравилась, но начались вопросы. Письмо, во-первых, может не дойти с таким антисоветским адресом, его затормозят. А если и дойдет – не факт, что прозвучит в эфире. А если прозвучит, то у нас будут неприятности по комсомольской линии. Тогда как двое из моих друзей идут на золотую медаль. Короче, больше минусов, чем плюсов. Но додавил ведь я своих друзей, допрессовал. Письмо мы написали и послали, и через месяц слышим сквозь шорохи и вой глушилок: «Четыре школьных друга из Сибири...» И песня из «Битлов». Мы обалдели начисто, всю ночь потом не спали. И обошлось, никто нас не таскал, и было «золото» на выпускном, но лишь одно. Мой друг, медаль не получивший, потом мне намекал: узнали, гады. После перестройки, когда былое диссидентство стало модным, рассказал о том письме по телевизору. А тогда боялся больше всех. Английским владел замечательно, однако же письмо писать своей рукой отказался. Написал его Дмитриев Сашка, большими печатными буквами.
– Не возражаю, – говорит мне ротный.
– Завтра, вместо самоподготовки?
Ротный в мою задумку не слишком верит, она ему не по нутру. Я это понимаю: не армейский способ – собираться, обсуждать, ставить на голосование... В армии задачи решаются приказом, а не обсуждениями. Не замполитовщиной разной, презираемой строевыми офицерами. Кстати, роту охранную я поминаю по-всякому, но замполит там, между прочим, был толковый. Вместо газеты «Правда» читал нам из журнала «Зарубежное военное обозрение». Про бои во Вьетнаме, натовское вооружение, тамошние нормативы, западную тактику. По крайней мере, ясно становилось, почему я должен изготовиться к стрельбе лежа за четыре долбаные секунды – потому что еще через секунду я встречную пулю схлопочу. Вот мы и падали на землю и бились там, как караси на сковородке, но лично я спускал курок на полторы секунды раньше натовского норматива. А замполиту вскоре дали по башке за низкопоклонство перед Западом. Журнал-то, кстати, был союзный, наш, подписка на него открытая. Но я в полку его не видел – ни в библиотеке, ни на руках у офицеров. Замполит батальона, когда я спросил про журнал, сделал удивленное лицо: тебе-то, ефрейтор, зачем? От службы воинской устав, читай внимательно устав. Однако надо бы идею про стариков у замполита завизировать, а то еще обидится на политическое самоуправство.
– Ты после дембеля куда? – неожиданно спрашивает ротный.
– Обратно в институт, наверно. Ну и работать где-нибудь... А что?
– Тебе надо в профсоюз, – сощурившись, что глаз не видно, заявляет ротный. – Или в комсомол. Хорошую карьеру сделаешь, ефрейтор.
Дверь за собой он никогда не закрывает. Спасибо и за то, что снова роту в ружье не поднял, а дверь мы и сами закроем, не гордые. Обделал меня с профсоюзом – стою, обтекаю и сохну. Что он знает, блин, про профсоюз, кореец хренов, он на гражданке и дня не прожил, а туда же – советует.
В канцелярию заглядывает Валька.
– Ну что, айда к Аре?
– За картошкой не пойду, – говорю ему сразу и резко.
– Фигня картошка. Ара тушенку надыбал.
Спускаемся в каптерку вместе с Мамой. Сержанты наши не пришли. Николенко теперь начальник, ему нельзя, Полишко – из солидарности с ним. У Ары сидит старик Миша Касымов из первого взвода. Миша – мой земляк, вместе парились на нарах тюменского сборного пункта. В Германии разбежались по разным частям, теперь вот в одной роте служим. Миша – нормальный парень, но сильно никакой. За всю службу, как я понял, с ним ничего ни разу не случилось. Два года прослужил, а вспомнить нечего. Ни тебе губы, ни самоволок, ни драк – вообще ничего, кроме занятий, подъема и отбоя. Я бы подох со скуки. Но именно так живет в армии огромнейшее большинство строевых солдат, и я думаю подчас: может, так и надо? Вот я везде крутился и вертелся, ходил по лезвию, вчера чуть не убили, а дембельнусь таким же нищим, никому не нужным, как Мишенька Касымов, что давится сейчас куском черняги со свиной тушенкой и преданно смотрит на Ару, изучающего пробку бутылки с немецкой синей водкой.
– Паследняя, – бормочет Ара. – Падсуетица надо.
Подсуетиться – это сбегать к немцам. Каптерщик явно адресуется ко мне. У Ары, знаю, есть свои каналы, но что-то перекрылось, видно, или стало опасным. Он и с ворюгой, старшиной столовским, чем-то обменивался к обоюдной выгоде, а нынче весь обмен сразу и кончился.
– Завтра в строй пойдешь, – говорю я каптерщику. – Ротный приказал. Так что давай по подъему как новенький.
– А ты что, начальник мне? – гордо спрашивает Ара.
– Начальник, – говорю. – Теперь начальник.
– Лучше нет влагалишша, – тонко голосит похабник Валька, – чем очко товаришша!..
Отбирает у Ары бутылку, зубами скусывает колпачок. Каптерщик ругается, машет рукой, будто сеятель.
– Да пусть тут все сгорит! Совсем! Этому дай, тому дай! Заколебали, блин... Обидно, блин, никто не ценит! Что, с неба все упало, да?
Мы выпиваем за помин души сержанта Лапина. Никто из нас не верит в Бога, даже Мама в своего Аллаха, хоть Мама и обрезанный. Но когда с тобою рядом кто-то умирает, почему-то хочется, чтобы загробная жизнь существовала и умершему было на том свете хорошо. Сержанту Лапину, к примеру. И молодому дураку из танкового батальона. Я предлагаю помянуть – пусть и дурак, и Лапина убил. Я слышал, как он плакал там, за дверью. И Валька слышал тоже. Но это не мешает ему полить злым матом самострельщика, его девку поганую и всех поганых баб вообще, которых он драл без разбору до армии и будет драть, когда вернется. Давай лучше снова за Лапина, предлагает Колесников. Нормальный был мужик.