Архив Шульца - Владимир Паперный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я встретилась с этой дамой, с которой у Лонни был роман. Я ей сказала – что вы делаете, вы разрушаете мою семью. Пожалуйста, не надо. Я живу в стране, где очень мало черных детей. Мне будет очень трудно снова выйти замуж. Кому здесь нужны цветные дети. Это была русская женщина, высокая, как мой муж, очень плохая актриса, кстати.
В 1961-м мне передали от Поля записку – почте он не доверял, ни американской, ни советской, – что он остановится в гостинице “Советская” на один день по дороге в Шотландию и хочет со мной встретиться. Об этой поездке практически никто не знал, и жены Эсси с ним не было. Я приехала в гостиницу и сказала, что я его сестра, – первое, что пришло в голову. К счастью, в России тогда так мало знали о неграх, что никто на заметил абсурда – белая сестра черного певца. Дежурная стала звонить, он не отвечал. Мы вместе с ней поднялись к его номеру и стали стучать.
– Он точно никуда не выходил, – сказала дежурная.
Мы стучали еще минут пять, потом она открыла дверь своим ключом – в комнате никого. Постучали в ванную, дверь не открывается. Тишина. Дежурная ключом открыла и эту дверь. На кафельном полу лежал Поль в белом халате, залитом кровью, вены на обоих запястьях были перерезаны бритвой, которая валялась рядом. Дежурная бросилась к телефону вызывать врача, а я туго перевязала его запястья, чтобы остановить кровь, – одно моим синим шерстяным шарфом, другое серым крепдешиновым поясом от платья.
Врач примчался через пять минут и сказал, что мы его спасли. Еще минут десять, и было бы поздно. Дежурная ушла. Врач перебинтовал запястья и теперь что-то громко кричал в телефон. Потом спросил:
– Вы можете посидеть с ним минутку?
Я кивнула, и врач убежал.
Поль открыл глаза, он был смертельно бледен. Я спросила, зачем он это сделал.
– Я в отчаянии, – пробормотал он. – Я защищал СССР. Десять лет назад… Где мой друг Соломон Михоэлс? Отвечают: скоропостижно скончался. Где мой друг Ицик Фефер? Молчат. Потом его привезли. Истощенный, измученный. Показал пальцем на люстру – нас подслушивают. Отчего умер Соломон? Он – палец к виску. Я все понял. Спросил о работе, о семье. Он сказал, что всё в порядке, а сам пальцами показывает решетку. Готовит новую книгу? Он рукой изобразил петлю вокруг шеи. Потом сказал, что его мучает мигрень, и встал. Я проводил до лифта. Потом узнал, что все члены Еврейского антифашистского комитета расстреляны. А сегодня какие- то люди окружили меня в вестибюле гостиницы – умоляют помочь, одному уехать из СССР, другому освободить родственника, до третьего мы не дошли. Пришла милиция. Их всех вывели их улицу. Мне стыдно перед ними, но что я могу сделать? Повторять все, что врут американские газеты? Что в СССР нет свободы? А где она есть? Я слишком стар, чтобы менять убеждения. Но я хотел тебя видеть не для этого. Мне нужно знать, Мэл и Рикки – чьи это дети? Скажи мне правду, я не буду вмешиваться в твою жизнь.
– Мэл – сын Лонни, а Рикки – твоя дочь, – сказала я тихо. – И я не хочу, чтобы они об этом знали.
– Но я могу ее увидеть?
Я не успела ответить, потому что в этот момент в комнату влетели врач с санитарами и каталкой. Поля положили на нее и укатили. Больше я его никогда не видела.
Ниже приписано от руки почерком Сеньора: “Зачем напускать туману?”
На самом деле я познакомилась с Сеньором еще до всякого кафе. Он пришел к моей маме, когда вышел из тюремно-психиатрической больницы, где сидел вместе с моим дедушкой. Кстати, тот и научил его итальянскому языку. Мне тогда было лет четырнадцать, а Сеньору, я думаю, около тридцати. Я еще подумала: старик, а такой приятный молодой голос.
Потом, когда он вдруг приблизил нас к себе и мы начали таскаться с ним по улицам, я в него как бы влюбилась. Шуша страдал, но недолго. Вот если бы Сеньор его “отшил”, как он поступал со многими, он, возможно, страдал бы по-настоящему. Но ни меня, ни Шушу он никогда не “отшивал”. Иногда, правда, отпускал язвительные замечания – с его звериным чутьем это было не сложно, – но если он видел, что укол достиг цели, тут же прекращал. Зачем-то мы были ему нужны.
Для нас он был тогда абсолютным авторитетом, больше, чем родители, учителя и все, что было написано в книгах. Он объяснял нам, что мы чувствуем, и говорил, что мы должны делать. В каком-то смысле он лишил нас выбора, свободной воли. Бродяга и аскет, но с гипертрофированными амбициями. Романа или даже рассказа написать не мог, рецензии на театральные спектакли ни удовлетворения, ни славы ему не приносили, оставалось строить мизансцены из живых людей. Этим-то, наверное, и объясняются все его рассуждения, что талант быть человеком важнее таланта писать романы.
Я приходила, бросала камешек в окно, он высовывался и говорил:
– Иди потихоньку, я сейчас выгляну в коридор, посмотрю, как там соседи.
Я заходила в его конуру, отгороженную фанерной перегородкой от родственников. В ней было, наверное, шесть квадратных метров: меньше, чем советская норма 1920-х. Большую часть занимал прокуренный и продавленный диван, потом очень узкий проход, куда с трудом можно встать, а у другой стены настоящий Монблан из газет Unita и Paese Sera. И ту и другую можно было покупать в вестибюлях интуристовских гостиниц. Если ты входил, смешавшись с толпой иностранцев, то швейцар не решался тебя остановить, это работало даже с обтрепанным Сеньором.
Регулярное чтение итальянских газет делало его самым востребованным застольным собеседником. Юрка Свешников, который читал польские журналы, однажды в кафе попытался занять “трибуну” и стал рассказывать про диалог Бретона с Сартром, которого он назвал лидером “экзистенционалистов”.
– Юра, – перебил его Сеньор умоляющим тоном, – и так трудное слово, а ты еще в него лишний слог добавляешь.
Больше Свешников при нем рта не открывал.
Ближе к вечеру Сеньор выглядывал в коридор.