Зорге. Под знаком сакуры - Валерий Дмитриевич Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бранко похлопал в ладони:
— Браво! Это лучший коньяк Франции — «Наполеон»! — Налил себе, так же залпом выпил и, сунув фляжку в куртку, картинным движением вновь забросил леску в голубую пузырчатую глубь, пошевелил пальцем, проверяя, насколько она ушла в воду, сделал одну резкую подсечку, другую, третью и поспешно потянул леску вверх, по ходу издавая торжествующий крик: — Мити-пити-лити-кити-тю-ю-ю!
— Мити-пити-лити-кити-тю-ю-ю! — в тот же миг гулким эхом отозвался Клаузен, в нем неожиданно взбурлил азарт, ему захотелось подыграть приятелю и так же подурачиться.
— Во! — одобрительно отозвался Бранко. — Человеком становишься! — Через несколько минут он закинул в лодку еще одну рыбину, размером побольше первой. — Бити-кити-фити-пити-тю-ю!
Детский восторг охватил этих двух взрослых, умудренных жизнью людей: какая все-таки хорошая штука рыбалка! Тяжесть, накопившуюся в душе, снимает, будто наждаком, — и вообще очищает не только душу… Рыбалка — это вещь!
Через несколько минут Бранко поймал третью рыбу, она долго носилась с крючком, зажатым в губах, по глубине, сопротивлялась яростно, а потом внезапно ослабла и сдалась. Бранко подтащил ее к лодке, выдернул из голубой, тяжелой, как стекло, громко пузырящейся воды на поверхность и поцеловал в ледяной покатый нос:
— Спасибо тебе, милая моя!
— Смотри, откусит тебе одну ноздрю, будешь тогда инвалидом, — предупредил Клаузен.
— Не-а, инвалидом я не стану.
— Будешь походить на невесть кого… На осьминога. Это я тебе гарантирую.
Бранко засмеялся счастливо и вновь опустил снасть в воду.
Клаузен отогнул рукав куртки, глянул на свои модные серебряные часы, украшенные большим циферблатом — вся Европа тогда увлеклась такими часами, все мужики, считавшие себя модниками, и вот мода дошла и до Дальнего Востока… Клаузен недовольно покачал головой: время-то, оказывается, растянулось, течет медленно-медленно…
На море они пробыли всего час. А надо пробыть хотя бы два часа. На всякий случай. Все ведь может быть. Вдруг на берегу, в кустах, сидит какой-нибудь косоглазый джентльмен и вместо того, чтобы ковыряться в носу, наводит на них бинокль. Таких джентльменов Макс боялся.
Тем временем Бранко выдернул из воды еще одну рыбеху, яркоглазую, с широкими плавниками и зубастым ртом, ловко стащил ее с крючка и бросил на дно лодки.
— Что с рыбой-то делать будем? — спросил Клаузен.
— Скорее всего — возьмем ее с собою в Токио. Можно, конечно, попросить, чтобы ее приготовили здесь, на берегу закоптили, но… — Бранко пнул ногой пустой чемодан, — для остальных мы с тобою вон сколько снеди смолотили. — Добавил с усмешкой: — Два гиганта.
Азарт, только что переливавший через край, угас, Бранко сделался каким-то усталым, квелым, словно бы переработал, даже глаза, и те стали у него тусклыми. Бранко зевнул, похлопал по рту ладонью:
— Сегодня я не выспался — ночью пришлось передавать большой материал в Париж, стенографистке.
— Можно поспать и в лодке.
— Опасно. Лодка перевернется. А я насчет плавать — не очень.
— Сядь на дно лодки, свернись калачиком, голову положи на колени — и храпи, сколько влезет. В такой позе тебя даже девятый вал не перевернет.
Бранко отрицательно качнул головой, припечатал кулак к одному глазу, потер, потом повторил операцию с другим глазом, похлопал веками:
— В глазах рябит что-то…
— Давай леску мне, — Клаузен протянул руку, — теперь ловить буду я. Моя очередь.
Покорно отдав ему леску, Вукелич опустился на дно лодки, на сухой деревянный настил, вытянул ноги, спиной уперся в ребро скамейки и в то же мгновение ровно засопел носом, засвистал, будто неведомая птица, — отключился работяга. Макс поплевал на насадку — немцы, выезжавшие на пикники на берег Волги, поступали так же, и Бранко тем же грешил — кинул снасть за борт.
Подергал ее, дразня рыбу, пошевелил крючки. Но то ли руки у него росли из другого места, то ли пальцы огрубели от ключа Морзе, то ли еще что-то было — в общем, дело это у Клаузена не пошло: ни одной рыбехи он так и не вытянул.
Он смотал удочку и долго сидел неподвижно, тихо, не мигая глядя в воду, печаль тронула его лицо — Макс думал. О чем он думал — не понять. Наверное, об острове Нордшранд, каменным зубом вставшим посреди Северного моря, — на острове все умели ловить рыбу, все в их небольшой деревеньке, кроме сына сельского кузнеца. Бывало, пацаны выходили на берег моря гурьбой, разматывали удочки, состряпанные из крепких суровых ниток, и забрасывали их в воду. У всех обязательно что-то попадалось — юркая нежная навага, треска, покрытая, как щука, пятнами, — у их острова водилась треска особого сорта, иногда на крючок насаживался редкий гость — краснобокий окунь, а у Макса обычно не было ничего — пустые крючки. Почти всегда со съеденной насадкой.
Маленькому Максу хотелось плакать, когда рыболовы возвращались в деревню: все с полными снизками рыбы, а у младшего Клаузена — ничего. Но он не плакал…
Впрочем, то, что он умел держаться, совсем не означало, что он когда-нибудь научится подстерегать тот самый момент, когда надо подсекать рыбу.
Не научился.
Иногда из голубой глуби всплывало большое, круглое, похожее на воздушное пятно, с громким хлопком взрывало поверхность, брызгало моросью, и губы Макса трогала легкая сожалеющая улыбка, а вид его делался еще более скорбным. На фронте он угодил в облако пирита. Рвало его потом так, что вместе с кровью он выхаркивал из себя мелкие куски легких. Страшно было.
Он должен был умереть, но не умер, более того — даже не был демобилизован из армии, хотя других списывали сотнями, тысячами, будто мусор, грузили в вагоны и отправляли домой — доживать те месяцы и годы, что война оставила им. В большинстве своем сроки эти были крохотные, с птичий скок, а то и еще меньше, — и вчерашних солдат пачками оттаскивали на кладбище.
Макс ждал, когда его вызовет к себе командир роты и вручит бумаженцию, дающую право покинуть фронт и поехать на родной остров, к отцу, но не тут-то было — связиста Клаузена отправили в Берлин подавлять восстание рабочих.
Стрелять в людей, которые пошли на солдат с булыжниками и кусками железа в руках, Макс не стал — не поднялась рука. Отец его был таким же работягой с усталым, изрубленным глубокими морщинами лицом, будто боевыми шрамами. Стрелять в изможденного, орущего мужика, вооруженного лишь парой камней, — это все равно, что стрелять в собственного отца… По вечерам Клаузен, прибывая в казарму, засовывал голову под подушку — не хотелось никого видеть, не хотелось никого слышать. Хватит, понажимал он на курок винтовки.
Он тогда не спал целые ночи подряд, а под утро