Завещание Шекспира - Кристофер Раш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В глазах настоящих католиков он был всего лишь еще одним лжецом и отступником, и его духовный крах был отражением его пустых сундуков. Богатая наследница Мэри Арден с тоской наблюдала, как из-за финансовых неудач этого сниттерфилдского ничтожества, которое так быстро и высоко вознеслось, таяло ее состояние. На ее личной печати был изображен скачущий конь, она слыла сильной и гордой женщиной. Ее не касалось, что он был в черных списках церкви и государства. Несмотря на гордыню, она понимала, что, какова бы ни была причина их падения, дорога назад была отрезана, и они двигались вниз по пути унижений и позора.
– К полному упадку.
Ко всему прочему отец начал пить и был не в духе, когда был пьян. Я его не виню. Мне лично он стал даже интереснее и казался человечнее. Тоби, Фальстаф, Клавдий, Кассио – человеческие существа, Фрэнсис, и кем бы они были, если бы в них не было смешной стороны? Просто неудачниками. А я всегда сочувствовал падшим, неудачникам, страдающим королям.
Я дорого заплатил за его падение. В одно прекрасное утро мне сказали, что я больше не буду учиться у Дженкинса, и без всякого предупреждения блистательный мир Овидия сменился кровью и салом Розермаркета и зловонием скотобойни. Дженкинс прочил мне университетское будущее, а теперь судьба требовала, чтобы я стал мясником, выделывал кожи и шил перчатки. Крах отца все изменил.
– Да уж, хуже не придумаешь.
Все могло быть и чуть было не стало гораздо хуже, когда меня ненадолго отправили в Ланкашир.
– В рассадник папизма?
Правильно мыслишь, Фрэнсис. Я чуть было не пошел ко дну с лучшими из католиков. Незадолго до того, как Кампиона поймали, я снова встретился с ним в Ланкашире и угодил в липкую паутину, если ты позволишь мне воспользоваться такой метафорой. Мне не по душе образ утопленника.
– И что же?
Обычная история. Мой прежний учитель Саймон Хант бежал за границу, во Французский Дуэ, и прихватил с собой своего ученика, Роберта Дебдейла из Шоттери, который был чуть старше меня. Брат другого моего учителя, Коттэма, отправился в Шоттери с четками, распятием и самоизобличающим письмом от Дебдейла. Но до Шоттери он не дошел. Сначала его заставили прилечь с дочкой мусорщика, а потом вздернули и выпотрошили. И Дебдейла тоже. Они вовремя поспели к эшафоту.
– И тебя тоже пытались вовлечь?
Еще как! У этих священных воинов была странная тяга к самоуничтожению. Они могли приказать мне отправиться в Шоттери. Когда я вернулся из Ланкашира, я пошел туда сам – но по другому делу, по зову сердца.
– Что тебе там понадобилось?
Не забегай вперед, Фрэнсис. После того как отец разорился, в нашей жизни настала безрадостная пора. Три смерти, последовавшие одна за другой, сделали наше изменившееся существование еще более печальным. Казалось, грусть высиживала беду, черная тень которой омрачила начало восьмидесятых годов.
Несмотря на тучность, мой адвокат продолжал держаться молодцом, но при упоминании о трех смертях он сник и снова отпросился по нужде. По возвращении он, казалось, оживился, но не из-за нашего разговора или составления завещания.
– Так если мы продолжаем работу, может, закажешь обед?
Да, Фрэнсис, чего соизволишь?
– Ну, например, совсем недавно в разговоре ты упомянул телятину. Может…
Сейчас спрошу.
Звякнул колокольчик – дзинь-дзинь.
Пока готовили обед, мы продолжали болтать и попивать пиво, которое по моей просьбе Элисон тайком пронесла в комнату. Она славная девушка и частенько меня выручает. Когда же она показалась на пороге с телятиной, за ней по пятам как тень проследовала госпожа Энн. Она бросила долгий укоризненный взгляд на происходящее, как будто телятина тоже была сообщницей в наглом заговоре встретить мою кончину шутками и попировать на смертном одре. С помощью толстых, но проворных пальцев Фрэнсиса мы спрятали пиво под кровать, но она, очевидно, учуяла его запах. Я знаю каждую черточку на ее лице и в малейшем изгибе брови научился читать целые тирады осуждения за мою неправильно прожитую жизнь. Может, она думает, что я умираю от сифилиса? А может, так оно и есть? Кому, как не Гермесу, знать, какое тайное зло меня одолевает? Я знаю, что телятина не излечит мои страдания.
Хороший желудок всегда в услуженье у аппетита…
– Ешь на здоровье.
И Фрэнсис немедленно атаковал телятину с рвением солдата, идущего в атаку на врага. Он неисправим. Если без тени вопроса на толстых губах он не упадет замертво раньше меня, я вскоре помолюсь за его исправление на том свете.
– Тебе с горчицей, Уилл?
Не без горчицы[43]. Вполне вероятно, такой будет последняя просьба Фрэнсиса перед лицом вечности. Ад на поджаренном ломте хлеба и, разумеется, с горчицей.
Нет, Фрэнсис, я же сказал – не хочу.
– Зачем же оставлять еду? Мне больше достанется! Налей мне лучше пива.
– А я, с твоего позволения, запью винцом.
Угощайся, дружище, не обращай внимания на его цену. За все будет уплачено из моего состояния.
Пока Фрэнсис подчищал остатки мяса, повисла пауза.
– Твое состояние… Хорошо, что напомнил. Ведь у тебя же есть еще одна сестра…
Сестра. Да. У меня была младшая сестра, но ее поглотили тени. До этого смерть была чем-то отвлеченным, библейской сказкой, грудой костей, старым пердуном могильщиком. Люди блекли, чахли или исчезали, превращались в камень, и мы их уже больше не видели. С Энн все было по-другому. Ее смерть была первой в нашей семье, которую я пережил по-настоящему.
Она заболела неожиданно, в 1579 году. Сначала сильный февральский кашель будил по ночам весь дом, не давая мне спать в холодные предрассветные часы. За ним последовал мартовский жар. Из груди ее вырывались странные звуки, им вторили вороны в вязах, а беспощадные ветры стучались в ставни. На лице ее вдруг зажегся румянец – как розы, влажные от первой росы смерти, как первый вестник бесконечности смерти. Когда наступил дождливый апрель, жар спал, но у Энн больше не было сил подняться. Ее апрельское увядание было печальнее, чем хор капель дождя, которые в тот год днем и ночью барабанили в тихие окна. Мне было пятнадцать лет, ей семь. Воздух в доме сгустился от сознания того, что она умрет. Она перестала спрашивать, что с нею будет и вообще о чем бы то ни было. Она перестала отвечать, перестала слушать, перестала есть и спать, перестала плакать и улыбаться. А однажды просто перестала быть.
Меня подозвали к ее постели.
– Иди проведай сестру, Уилл, пока она еще с нами. Попрощайся.
Раздраженно, с усилием я поволок свое неуклюжее подростковое тело к статуе под простыней, которая лежала, как будто выставленная напоказ, в лучшей кровати в доме. Ее перенесли туда по важному случаю – она умирала. С тоской в сердце я вспомнил день, когда она появилась как бы из ниоткуда, крошечная морская птичка, которая невзначай залетела к нам и теперь порхала у груди моей матери, наполняя береговую линию простыни незнакомыми звуками. Диковинное существо постепенно превратилось в сестру, мою веселую, яркую пташку Энн. Мне никогда и в голову не могло прийти, что однажды она перестанет петь. Но теперь этот день настал и лишил нас ее говора и движений, изменил даже очертания ее тела – белый холмик на кровати, мертвая морская птица, сугроб в молчаливой комнате, слепое, невидящее лицо. Слепые глаза новорожденного и только что преставившегося. А что, собственно, значили семь лет между этими двумя событиями? Для чего они были? Я поцеловал ледяную щеку моей умирающей мраморной сестры. Ну же, Уилл, скажи ей что-нибудь, ты больше никогда ее не увидишь, говори сейчас.