Прискорбные обстоятельства - Михаил Полюга
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне тоскливо, мне так тоскливо, как бывает в основном на переломе жизни, когда дом, который долго и кропотливо строил, вдруг обрушивается с одной стороны — необъяснимо и внезапно, и ничего с этим нельзя поделать, никак не избежать, не уйти, не затаиться до лучших времен. Может быть, так задумано свыше, чтобы не было нам покоя? Или земная жизнь — наказание за грех Адама и Евы? А что если и того проще и каждый из нас ничто, песчинка в пустыне, муравей на дороге, звено в эволюционной цепи некоего одухотворенного океана?..
Так вот, человек… Все чаще представляется мне, что гомо сапиенс мало чем отличается от животных. Так же рождается и умирает, так же ему страшно и одиноко в этом жестоком, бездушном мире, так же он опасается сильного и пожирает (разумеется, в переносном смысле) слабого. Так же в стаях есть вожаки и интриганы, провокаторы, воры и убийцы, так же самцы домогаются самок, живут или парами, или водят за собой гарем, или спариваются с кем попало, как коты и собаки. Если человека разумного посадить на цепь, он станет диким и зловонным, будет кидаться с пеной у рта на прохожих и выть ночами на луну. Дать хлеба и зрелищ — он забросит искусство и литературу, исцелить и обезопасить тело — забудет дорогу в Храм. Лишь тогда душа станет болеть у него о вечном, когда бренное тело денно и нощно будет донимать и мучить его. И не иначе! Господь Бог сразу раскусил свое хилое и подлое творение, которому всего мало, живехонько выставил за двери рая и заставил бренное тело через мученичество бытия бередить вечную душу. Поделом же всем нам! Мы не заслуживаем иного.
Хотя, если разобраться, я по своим человеческим качествам не так уж и плох — по крайней мере, не из худших… И Фима Мантель, и доктор Пак, и многие, многие другие. Но в таком случае почему я так часто кажусь самому себе столь жалким и омерзительным? И если испытываю подобное чувство к себе, любимому, что же думают обо мне остальные? И кто мы тогда такие на белом свете — мы все, вместе взятые?
— Путаница какая-то! — произношу я вслух, не находя на поставленные вопросы ответа. — Каждый виновен в том, что с ним происходит? Однако!
Звук голоса настолько дик и странен в тесном замкнутом пространстве автомобиля, зыбко освещенном щитком приборов, что я невольно вжимаю голову в плечи и оглядываюсь по сторонам: я ли произнес эти слова или сие — глас небесный?
«Налапко говорит: дилемма, — продолжаю рассуждать я через минуту-другую. — Говорит: деньги, друзья, женщины… Но ведь я далеко не богат, и если завелась у меня в бумажнике левая копейка, то сие скорее не правило, а исключение из правил. Правда, последние полгода, увы, даже в виде исключения ничего такого у меня не было… В общем, пустое это! Друзья? Что они знают обо мне, друзья, чтобы настолько заинтересовать ищеек? Ну а вынюхивать, как я сплю с Аннушкой, в наш развращенный век глупо как никогда! Что из того, что сплю? Если понадобится — и дальше спать буду, никто мне не запретит. Значит, что-то иное… Но что?»
Автомобиль с ходу проскакивает моргающий желтым глазом светофор на въезде в город, заброшенный, с темными окнами скворечник поста ГАИ и тянется окраинным шоссе, пустынным как никогда. Ни встречных машин, ни одинокого пугливого прохожего, ни притаившейся у обочины машины с бдительным изголодавшимся сотрудником автомобильной инспекции. Обезлюдевший, истлевающий тусклыми пятнами света окраинный мир. Как неуютно бывает порой в этом мире! Точно пространство, искривившись, раз за разом зашвыривает меня вместе с машиной в иное, чуждое измерение.
Я миную торец бульвара, объезжаю водонапорную башню красного кирпича с линялой вывеской «Пивной бар», проскакиваю ряд декоративных светильников перед входом в ночной клуб «Тик-так», где обычно коротают вечер ночные бабочки и где среди прочих частенько бывает припаркован «Лексус» первого заместителя Феклистова полковника милиции Николая Алексеевича Струпьева, и вдруг соображаю, что мне, собственно, в другую сторону. Так бежит с отпущенными удилами конь, ведомый инстинктом, по своему, известному лишь ему маршруту и оказывается у цели. И вот я, точно такой же конь, стремлюсь неведомо куда и неизвестно зачем, пока внезапно и необъяснимо не пробуждаюсь от пустых размышлений в конце пути — на улице Садовой. Вот уж странно, право! Что за потаенная у меня цель?
Здесь сказочно, покойно и тихо, точно на рождественской открытке. На столбах погашены фонари, и полная луна, высунувшись из-за облака, сияет что есть мочи. Из-за этого сияния кажется, что улица как бы молоком облита — от крыш, стен и темных окон одноэтажных домов до горбатых заборов и снежных проплешин на плохо вычищенной мостовой. Машина ползет, пробирается на нейтральной передаче все тише и тише, пока не упирается колесом в высокий бордюр тротуара. И вот уже два знакомых окна, едва не одни во всей вселенной тлеющие теплым светом сквозь неплотные шторы — через дорогу, напротив моих глаз… Вот уж напрасно, право!
Я так давно, целую вечность, не был возле этих окон. А может быть, вообще никогда не был и прошлая жизнь мне всего лишь приснилась? Почему-то мне сейчас кажется, что дело обстоит именно так: все — сон, кроме настоящей минуты. А если не сон — попробуй возьми ее, прежнюю, за руку, отыщи золотисто-пепельную косу, что рассыпалась до пояса, обними за хрупкие плечи, и тогда поймешь, что ничего такого уже нет и в помине. Есть другое: натруженные, утомленные жизнью ладони, короткая стрижка с проседью, возрастная полнота талии и бедер, — но и этого, другого, по сути, тоже нет уже для меня — единственно потому, что ее нет рядом.
Интересно, люблю ли я теперь эту женщину так, как любил когда-то? Говорят, чем жарче и неудержимее пылала страсть, тем недолговечнее само чувство. Спорно, как спорно все в нашем зашифрованном мире. Одно лишь бесспорно, а именно: она ушла от меня, не объяснив причины. И вот что еще бесспорно: я мало сожалею об этом уходе. Нет, пусть так: мало сожалел…
Когда-то я сочинял для нее стихи: «Твои рассыпанные волосы целует опьяненный ветер в тот час, когда в траве по пояс бредем — одни на белом свете…» После она сказала, что я не оправдал ее надежд… Еще через какое-то время ей отыскалась замена на час-другой, — оказалось очень удобно: не нужно было долго упрашивать, говорить красивые слова, доказывать бином Ньютона… Потом еще замена-другая… Так прошла жизнь… Все прошло…
И вот снова, как в молодости, я под этими теплыми, притягивающими окнами. Едва слышно шелестит мотор автомобиля, напротив лобового стекла, в пролете пустынной улицы, зависла и подтекает краями огромная луна — совсем как шарик сливочного мороженого…
Я невольно вытягиваю шею и силюсь уловить знакомый силуэт за шторами, на худой конец, хоть какой-нибудь признак жизни: движение, игру света и тени. Но, увы, усилия мои тщетны. Даже согбенного шастанья по комнате тещи, которую в последние годы втихомолку величаю Пиковой дамой, даже дуновения сквозняка по шторам — ничего не подарено мне в этот вечер. Я вижу только горшок с геранью на подоконнике, и эта герань, точно непреодолимая преграда, вдруг становится для меня отвратна и ненавистна.
Что же, разве я мальчик, чтобы страдать под окнами?! Неужели не заслуживаю иного?!
Я включаю первую передачу и, трогаясь с места, в последнюю секунду улавливаю дуновение отодвигаемой шторы, лицо жены и взгляд — глаза в глаза, понуждающий меня до пола выжимать педаль газа и улепетывать от этих окон без оглядки…