Тухачевский - Борис Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взятие Варшавы и сокрушение Польши как пролог к мировой пролетарской революции виделись Тухачевскому как великое дело, лишь немногим уступающее в значении Октябрьскому перевороту. Еще перед началом июльской операции он издал знаменитый приказ, нацеливающий бойцов и командиров Западного фронта на сокрушение «белой Польши», на предстоящее в недалеком будущем последнее решительное наступление на польскую столицу: «Бойцы рабочей революции! Устремите свои взоры на Запад. На Западе решаются судьбы мировой революции. Через труп белой Польши лежит путь к мировому пожару. На штыках понесем счастье и мир трудящемуся человечеству. На Запад!.. На Вильну, Минск, Варшаву — марш!»
Три года спустя Тухачевский размышлял, почему блестяще начавшееся наступление закончилось катастрофой: «Основными причинами гибели операции можно признать недостаточно серьезное отношение к вопросам подготовки управления войсками. Технические средства имелись в недостаточном количестве в значительной степени благодаря тому, что им не было уделено должного внимания. Далее, неподготовленность некоторых наших высших начальников делала невозможным исправление на местах недостатков технического управления. Расхождение ко времени решительного столкновения почти под прямым углом главных сил Западного и Юго-Западного фронтов предрешило провал операции как раз в тот момент, когда Западный фронт был двинут в наступление за Вислу. Несуразные действия 4-й армии вырвали из наших рук победу и в конечном счете повлекли за собой нашу катастрофу».
Использовал бывший командующий Западным фронтом и другой традиционный аргумент всех битых полководцев — якобы подавляющее превосходство противника в численности войск. Тухачевский уверял своих читателей и слушателей, что Западный фронт на заключительном этапе операции располагал не более чем 40 тысячами штыков и сабель, тогда как в противостоявших ему польских войсках штыков и сабель было более 70 тысяч.
Как же на самом деле развивались события и почему армии Тухачевского в первый и последний раз в его жизни оказались разгромлены? Замысел собственно Варшавской операции был, как всегда у Тухачевского, блестящим. Один из ближайших сотрудников маршала в послевоенные годы комбриг Г. С. Иссерсон, которому посчастливилось выжить в ГУЛАГе, вспоминал, как в 1936 году во время поездки в Париж начальник Французской военной академии говорил ему: «У вас ведь тоже есть большой стратег — Тухачевский. Его обходной маневр вокруг Варшавы импонирует». Командующий Западным фронтом решил брать польскую столицу глубоким обходом с севера. Он ошибочно полагал, что в этом направлении отходят основные силы польской армии. Кроме того, наступление на севере выводило Красную армию к Данцигскому коридору и границам Восточной Пруссии. Тем самым перерезалась основная линия снабжения Польши военными материалами из Франции и Англии через порт Данцига (Гданьска) и появлялся реальный шанс на штыках принести революцию в Германию.
Экспорту революции Тухачевский в «Походе за Вислу» посвятил специальную главу «Революция извне». Он утверждал: «Положение в Польше… рисовалось в благоприятном для революции свете. Сильное пролетарское движение и не менее грозное движение батраков ставило польскую буржуазию в очень тяжелое положение. Многие польские коммунисты считали, что стоит только нам дойти до этнографической польской границы, как пролетарская революция в Польше станет неизбежной и обеспеченной. Действительно, когда мы заняли Белостокский район, мы встретили там самое горячее сочувствие и поддержку рабочего населения. На массовых митингах выносились резолюции о вступлении в Красную Армию (Тухачевский не учитывал, что в самом Белостоке, то есть среди местных рабочих, резко преобладали не поляки, а евреи, которые к революции и Красной армии относились благожелательно; однако по их поведению никак нельзя было судить о настроениях рабочих-поляков. — Б. С.). Крестьянство в первое время относилось к нам подозрительно под влиянием агитации ксёндзов и шляхты, но очень скоро освоилось с нами и успокоилось. Батрацкое население определенно нам сочувствовало. Таким образом, то, что мы видели в занятой нами части Польши, безусловно, сочувствовало социалистическому наступлению и готово было воспринять его…»
Даже потерпев разгром под Варшавой, Тухачевский отказывался верить, что национальное сознание большинства польских рабочих и крестьян отвергало идеи коммунистической революции, а Красная армия и Советская Россия с самого начала войны воспринимались основной массой поляков как наследницы царской армии и Российской империи. Битый полководец тщился доказать, что только поражение красных в Варшавском сражении способствовало распространению мнения о преобладании у поляков национального чувства над классовым, тогда как в случае победы советских войск всё было бы наоборот: «Разговоры о пробудившемся национальном чувстве среди польского рабочего класса в связи с нашим наступлением являются, конечно, следствием проигрыша нами кампании. У страха глаза велики. Не надо забывать, что при подходе нашем к Варшаве рабочее население Праги (варшавского предместья. — Б. С.), Лодзи и других рабочих центров глухо волновалось, но было задавлено буржуазными польскими добровольческими частями. Расчет на революцию в Польше, как встречу нашего наступления, как следствие разгрома орудия принуждения в руках польской буржуазии, имел под собой серьезные основания и, если бы не наше поражение, он увенчался бы полным успехом».
Но и в этом пункте Пилсудский опроверг Тухачевского. Польский маршал саркастически заметил: «Г-н Тухачевский вел свои войска к Висле и за Вислу во имя и ради насаждения при помощи силы того, что он называет революцией. В соответствии с этим он выбрал и название главы — „Революция извне“. Но цель войны, очерченная такими словами, уже сама по себе ясно показывает, что внутренняя революция у нас не существовала, если ее нужно было принести извне на острие штыков. Во всяком случае, не подлежит сомнению тот факт… что Советская Россия вела с нами войну под лозунгом навязывания нам, полякам, своего, т. е. советского строя и такую цель она назвала „революцией извне“. То, что Советы преследовали в войне именно такую цель, мне было хорошо известно с самого начала, поэтому я сразу же хочу отметить, что лично я воевал за то, чтобы эта революция извне не была принесена к нам на советских штыках». И продолжал: «Г-н Тухачевский не хочет видеть, что в течение всей войны, которую Советы вели с нами, в ближнем, а еще больше в глубоком тылу фронта, повернутого против нас, другие советские войска и другие собратья г-на Тухачевского не занимались ничем другим, как только с трудом подавляли те или иные выступления против Советов! Да и большая часть армии г-на Тухачевского начала войну с нами только после того, как подавила различные восстания где-то в глубине Советской России. В Польше ничего подобного не было. И войска, если только они были собраны, свободно могли быть направлены для борьбы с тем, кто стоит перед фронтом, а не с тем, кто находится за ним! За всю войну только в нескольких местах я был вынужден послать небольшие отряды, да и то не для боя, а для проведения массовых обысков и изъятия оружия, которым мне можно было угрожать. Помню, как одному высокому представителю одного из западных государств, который… как и г-н Тухачевский, ожидал, что что-то должно „бурлить“ и „клокотать“, я показывал, как в моем тылу железные дороги и телеграфы работают без всякой охраны. Может, г-н Тухачевский усмотрит в этом, как и в других местах, недоразвитие „революции“, и наоборот, в восстаниях, с которыми сам боролся в тылу своего фронта, — излишек контрреволюции. В полководческой стратегии и расчетах эти слова ничего не меняют. Факты говорят, что в своих расчетах г-н Тухачевский ошибся, у меня же не было ошибки ни в сердце, ни в мыслях… В достижении своей цели — оставить между Варшавой и Советами возможно более широкое пространство — я действовал как человек, знающий театр войны как свои пять пальцев; каждый здесь принимал меня за своего, а не за чужого, и разговаривал со мной на вполне понятном мне языке. И я хорошо видел, что подавляющее большинство населения относилось к Советам и их господству с глубоким недоверием, а часто и с явной неприязнью, видя в них — обоснованно или необоснованно, это также для стратегии неважно, — разгул невыносимого террора, который получил название еврейского. Поэтому в течение всей войны я не чувствовал беспокойства за свой тыл, что там может вспыхнуть какое-то восстание».