Зеленая лампа - Лидия Либединская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Большой Полянке, возле трамвайной остановки «Ленсовет», меня встретил Иван. Мы поднялись по темной лестнице на пятый этаж. Длинный захламленный коридор коммунальной квартиры. Ваня толкает дверь в комнату, откуда доносятся оживленные голоса, и я попадаю в другой мир, в иной век. Поистине рождественская сказка!
В комнате пахнет, как в лесу, потрескивают и колеблются огоньки свечей на пушистой разлапистой елке, привезенной из Малоярославца. Белые вырезанные из бумаги ангелы спускаются с потолка на невидимых нитях. Они покачиваются в нагретом свечами воздухе, кружатся, медленно плывут по комнате.
Здесь всё сделано хозяйскими руками: украшения на елке, ржаные медовые пряники, разрисованные белой глазурью, – сказочные рыбы, звери и растения, абажур на лампе, игрушки из корней и бересты, обильное угощение на столе. Хозяйке в тот день исполнилось тридцать девять лет, и на рояле круглый именинный пирог, а в нем тридцать девять тоненьких свечей. Окончится ужин, пирог подадут на стол, и тридцать девять веселых огоньков разбредутся по тарелкам, придавая праздничному столу фантастический вид.
А вот и сама хозяйка, хранительница домашнего очага. Высокая, крупная, длинноногая, с большими красивыми руками, она широко и тяжело ступает мне навстречу. Живот поднимает ее синюю сатиновую блузу – Бруни ждут седьмого ребенка и хотят, чтобы это обязательно была девочка. С краю стола, почти у самой двери, сидит младший мальчик Вася. Он в голубой полосатой пижамке, сейчас какая-нибудь из бабушек уведет его спать, а он не хочет и потому затаился, притих, похожий на коричневого зайца.
В этом доме можно было встретить художников и музыкантов, актеров, поэтов и ученых. Здесь нельзя было встретить плохих людей, им просто здесь нечего было делать.
В тот вечер артист Дмитрий Журавлев читал главы из «Пиковой дамы», очень молодой и неправдоподобно красивый Арсений Тарковский – свои еще мало кому известные стихи, а его друг Элизбар Ананиишвили – переводы французских поэтов. Великая пианистка Мария Вениаминовна Юдина играла Шопена и попросила остановить ходики, голубые, с красными розами, чтобы их размеренное тиканье не сковывало свободные мелодии Шопена.
За столом сидели молодые художники Виталий Горяев и Иван Безин, любимые ученики Льва Александровича, а также искусствовед Александр Габричевский, похожий на пожилого английского джентльмена. Встречали всех одинаково радушно, не считаясь с чинами и званиями: расстриженную монашку из разгромленного монастыря усаживали рядом с именитым гостем.
Мне выпала честь сидеть с Львом Александровичем. Я впервые видела его так близко и потому исподволь с любопытством разглядывала его. В его благородном облике было что-то от мастерового. Я тогда впервые подумала, что искусство – это прежде всего большой и тяжелый физический труд. Седые редеющие волосы, высокий лоб, мохнатые кустистые брови, небольшие карие с зеленоватым оттенком глаза посажены глубоко, левый чуть косит – последствие менингита, перенесенного в детстве. Его взгляд сразу схватывает тебя, оценивая и размышляя. Он плохо слышит и потому всё время в напряжении, часто обращается ко мне и переспрашивает, что сказал тот или иной гость, как ребенок радуясь шуткам и всеобщему веселью.
Лев Александрович родился в 1894 году в Малой Вишере. Его отец, талантливый архитектор Александр Бруни, и дед со стороны матери, художник Соколов, мечтали, чтобы Левушка не нарушил семейной традиции и стал художником. Но он рисованием регулярно не занимался. Однако мать его, Анна Александровна Бруни-Соколова, литератор и переводчик, не раз рассказывала мне, что как-то летом во Владимире четырнадцатилетний Левушка сделал на базаре несколько зарисовок цветными карандашами, и обрадованный дед взял композицию с лисьей шкурой, брошенной на стул, отправился к знаменитому Александру Бенуа, тогдашнему законодателю художественных вкусов, и с надеждой спросил:
– Это кое-что обещает в будущем, не правда ли?
– Как это обещает?! – воскликнул Бенуа. – Это уже есть, Александр Петрович, уже есть!
Учился Лев Александрович в Тенишевском училище, а с пятнадцати лет стал посещать в Академии художеств батальные классы Ф. Рубо. Родные мечтали для него о славе прадеда Феодора Бруни, но художника-академиста из него не получилось, его интересовали поиски современных ему мастеров, и Лев Бруни едет в Париж. Впоследствии он часто говорил, что именно ранние годы его творческой жизни научили его «строить форму», определили круг его тем, особенности его пластики.27
…После ареста отца атмосфера в нашей семье изменилась, я очень любила отца, он уделял мне много внимания, и мне без него было плохо. Мама целые дни, а то и ночи на службе, работала корректором в газете «Красная Звезда».
Моя семейная жизнь не задалась. Почему? Кто знает? «Тайна сия велика есть», – сказано в Священном Писании. Казалось бы, все предпосылки для счастья: молодость, здоровье, взаимный интерес к занятиям друг друга. Муж мой был талантливый театральный художник. Он погиб молодым, весной 1943 года. Подхватил знамя из рук упавшего командира, повел бойцов в атаку и сам упал, сраженный вражеской пулей. Умный, красивый, стройный юноша, сколько их не вернулось с войны!..
Конечно, выпадали и у нас счастливые минуты. Андрей брал меня с собой за город на этюды. Мне нравилось часами тихо сидеть возле него, глядя, как он красиво и сосредоточенно работает, как загораются на сером холсте многоцветные краски. Внешне всё обстояло прекрасно. Он был внимателен и нежен и ко мне, и к дочке. Может, слишком ревнив. Но в двадцать лет это простительный недостаток. И все-таки в наших отношениях происходило что-то не так. Когда я поняла это, то в одно, не знаю уж, прекрасное ли утро запеленала Машку и, бросив всё, даже коляску, села с ней в такси и уехала к маме и бабушке в милый старый дом на Воротниковском.
Машка поступила в полное распоряжение моей бабушки, и, кажется, обе они были счастливы. В восемнадцать лет трудно быть нежной и заботливой матерью. Да я такой и не была. Я любила дочку, шила ей красивые чепчики и платьица, таскала по знакомым – благо она была очень хорошенькая. Недаром, когда я приехала в родильный дом, врач, насмешливо поглядев на меня, спросил: «А в куклы вы уже перестали играть?» Но одно я знала твердо: женщина, рожая ребенка, должна рассчитывать только на свои силы. Значит, нужно было думать о заработке. Брать деньги у человека, от которого я сама ушла, казалось мне несправедливым и неестественным.
И я работала. Жить было интересно. Очень интересно. Я писала стихотворные рекламы для московских магазинов (Семен Кирсанов отдавал мне часть своих заказов), отвечала на письма в редакции «Пионерской правды», вышивала, вязала. А с утра – на лекциях в Историко-архивном институте. Дома я бывала мало, и теперь мы – мама, бабушка и я – редко собирались вместе, всей семьей.
И вскоре дом Бруни стал для меня вторым родным домом.
В этом доме было много всего: детей и бабушек, картин и книг, стихов и музыки, гостеприимства и бескорыстия. Мало было жилплощади и денег. И совсем не было мещанства. Здесь никогда не разговаривали о нарядах и домашних работницах, не рядили о московских сплетнях, ими просто не интересовались. Зато, если узнавали, что где-то беда, кидались туда, не затем, чтобы выразить сочувствие, а для того, чтобы помочь. Здесь с благодарностью принимали радость и мужественно встречали горе.