Цистерна - Михаил Ардов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
март 1971
Ах ты бедный мой старший следователь, никак не снижается преступность в городе, не успел еще толком распутать дело о расхищении метилового спирта из цистерны, а уж новое дело подоспело — уперли со склада сто листов оцинкованного кровельного железа на кладбищенские обелиски тем самым личностям, что при жизни причастны были к краже спирта…
Иногда среди ночи просыпаешься с мыслью — бежать отсюда скорее, скорее в Москву, к Садовому кольцу, к бульварам, где у домов фасады и дворы., где каждый дом глядит по-своему, где рельсы, где трамваи еще звенят, где я прожил столько лет, всю мою жизнь… И тут же вспомнишь, перевернувшись на другой бок, на углу — аквариум кафе, наискосок парикмахерская-аквариум, этого дома нет, тот тоже сломали, тут втиснули этажерку, тут тоже, площадь изуродовали, по узкому проулочку катит авто, разукрашенное цветными гандонами, на каждом шагу мастерская — «Срочное изготовление дамских поясов и пуговиц!» (Что за срочность такая? Пока муж не вернулся?)
Представишь себе это и начинаешь понимать, что ностальгия действует не только в пространстве, но и во времени. Главным образом во времени…
Место, где я теперь живу, представляется мне невероятным, фантастическим дортуаром. Сотни тысяч покидают его всяким утром и всякий вечер возвращаются сюда, чтобы выспаться и снова уехать… Здесь храпят, спят пьяным беспробудным сном, страдают бессонницей, совокупляются на тысячах и тысячах коек…
Здесь на каждом шагу школы и ясли — повышенное деторождение как бы предусмотрено…
А как насчет повышенной прочности перекрытий?
Так и кажется, как-нибудь в полночь наша этажерка не выдержит колебаний и рухнет…
Здесь никогда не бывает совсем тихо.
Днём на соседней стройке ревут какие-то краны и моторы, под окнами кричат дети и лают собаки, по вечерам начинает работать полным ходом лифт, и в нем какая-то штука страшно щелкает, почти стреляет, сосед слева сверлит, строгает, лупит молотком, одинокая шлюха сверху запускает магнитофон, у соседа справа рявкает телевизор, время от времени захлебываясь нечеловеческим — «г-о-о-о-о-л!»… И когда к ночи наконец почти все это стихает, то вдруг неотвратимо приближается со своим лязгом и гудками железная дорога, та самая, старейшая, граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька…
А по субботам тут звонит, кричит во все свои слабенькие колокола старая церквушка — кирпичная, крошечная, принадлежавшая стертому с лица земли небольшому селу… Ах, как жалко ее, очутившуюся вдруг в страшной сказке, в жутком сне — окружили ее со всех сторон неизвестно откуда взявшиеся бетонные громады, и вот носится среди них ее безнадежный звон, ее отчаянное «ayl», бьется о фасады и торцы этажерок, жутко отдается в замкнутых пространствах…
А соседняя с нашей этажерка — не чета другим. Ее возводили за свои, так сказать, пречистые господа сотрудники тайной полиции, кооператив «Гранд опера». И на площадке перед фасадом у них — все «фиаты», «фиаты», тридцать пять тысяч одних «фиатов», — лазоревые, как полковник из сна, красные, как портьеры в кафе Алатр…
Меня особенно умиляет один из этих соседей. Он ухитрился затянуть железными прутьями все пространство над своим балконом. Тоже в своем роде характер. Дескать, я — на свободе, я — дома, а весь мир у меня — за решеткой! Си-ди! То-то!
За квартал от нас они довольно давно сооружают что-то такое весьма пространное, кубическое, с большим количеством просветов, бетонных опор и прочих атрибутов супсрсовремснности… И лишь вчера я заметил у них щит, который оповещает, что здесь возводят
— Институт Советской Торговли…
Чему же тут, позвольте спросить, будут обучать?
Врать? Воровать? Обвешивать? Хамить? Устраивать бессмысленные очереди? Прятать товары под прилавок? Спекулировать?
Я ко многому уже привык. На многое можно не обращать внимания…
Даже на то, что сосиски у них в целлофане, даже на это апокалиптическое «г-о-о-о-л!» за тонкою стеною…
Но вот к чему я никак не могу привыкнуть, так это
— отсутствие у них чувства юмора и способности воспринимать смысл слов.
Ну что это за кондитерская фабрика имени Марата?
Что за венерический диспансер имени Горького?
Венерический диспансер должен быть имени Мопассана.
А имени Горького — туберкулезный диспансер.
Я при случае мог бы предложить им целый список наименований…
Чем, например, плохо — глазная больница имени Гомера? Или Милтона?
Фабрика ортопедической обуви имени Байрона?
Институт переливания крови имени Робеспьера?
А уж если так хочется почтить и Марата, то хотя бы так — завод бытовых ванн Жана Поля Марата и Шарлотты Корде…
Нет, упаси меня Бог! Я не создаю себе задним числом…
Я прекраснейшим образом отдаю себе отчет в том, что не они, вернее не они одни, тут виною…
Нет, но они вступили в естественный и тесный союз со всем, что было самого отвратительного в достопамятном старом времени, — срослись с российской тупостью, с безалаберностью, с ленью, с добровольным рабством, с удручающим отсутствием самоиронии, с бахвальством, со всем тысячелетием беспорядка и бестолковщины, уже царившей на Руси…
Симбиоз старья с новой властью, вот что нас губит на корню…
Что? Попить? Пейте, пейте! Прямо из ведра и пейте… Вода у нас чистая, ключевая… Этот колодец, между прочим, метров пятнадцать глубины… Барынин колодец. Так и зовем — Барынин… Я ведь еще и сам ее помню, Барыню… Только что называлась Барыня, а бедней бедного жила. Старая была престарая… Крючком согнутая ходила в халатишке засаленном… А колодец этот у нас на все село единственный. И место-то тут какое, ты погляди. Все заречье видать, и большая дорога… У нее тут имение было, у Барыни… Теперь уж тут ничего не узнаешь, а ведь так-то вот от колодца дом шел. Большой, двухэтажный… Весь застекленный — окна, двери… Вид такой церковный, все такими полукружками было. Тут тебе стеклышко фиолетово, тут розово, тут оранжево… Столбы резные… Это — большой-то дом. А за ним церква стояла деревянная. Только уж она, Барыня, так ее и не достроила… А уж как хотела. Потом по леву руку маленький флигелек, келья. И по праву руку такая ж… Сарай был, кухня. В сарае-то тарантас, сани… Ее так-то уж по имени никто и не знал. Все только: Барыня да Барыня… Простая была… Вот к Аннушке, в крайнем-то дому живет, бывало придет, сядет: «Аннушка, я к тебе». Картошки поест. Хуже бедных была… А летом к ней в большой дом все из Москвы дачники едут. Барины, барыни, баронесса… В кухне тут тебе обед готовят, варенье варили… А сама-то она во флигеле жила, в келье… Так поест кой-чего. Кошки у нее были, собаки — табунами. И ест она с ними с одних блюдечек… Как-то отец мой, покойник, зашел к ней. Она его любила. Все бывало: «Голубчик, голубчик…» Зашел как-то к ней. «Зайди, зайди, голубчик, давай чаю попьем». А из этих блюдечек кошки да собаки едят… Отец сказывал: «Меня чуть с души не своротило». Уж на что бедная была, а церкву построила… Уж очень ей хотелось. Это она за отца… Отец у нее тут похороненный был в склепе… Про мужа-то она никогда и не поминала, а вот за отца. Над его, значит, могилой… Мы ведь и не знали, что тут склепа… Это уж потом получилось. Только что могила была, крест стоял железный, с венком… Да… А потом Барыня четыре столба вокруг поставила, а на их церкву… Только денег-то у Барыни уж не было, кончились деньги-то. Так вот, сказывают, она луга свои заречные, да лес у ней был, да вот и именье свое — все продала тогда фабриканту Демидову… Все продала Барыня, чтобы, значит, это отца-то почтить, церкву-то поставить… А тут уж и революция, церквы-то, они и не нужны стали. И Демидов уж не попользовался купленным. Тут и в городе-то их из домов попросили. Так церква у Барыни недостроенная и стояла. Но уж рамы были, полы настланы, потолок… Алтарь уж был. Только что иконы не повешены, а так-то все готово. Маленькая была церква, деревянная… Я ведь почему знаю, мальчонком еще с пацанами лазили в окно. В церкву-то…. Окна были — где квадратики, где овалы, где круги… А так-то Барыня образована была Отец сказывал, три языка знала. Книг у нее было много, да все ноты эти для пианины… Потом все в кучу стащили да жгли. Ну, а которые книжки с картинками, те мальчишки растаскивали. А без картинок-то они кому интересны?.. Или вот ноты те… Сначала у Барыни лошадь была да кучер Прокопий. Вон в том дому жил. А уж потом она лошадь продала, он ее на своей возил… А то и с Аннушкой на телеге ездила Барыня. И обряд тут уж у нее какой — шаль да вельветово пальтишко… Молоко Барыне наши носили, деревенские… С большой дороги у нее огонек всегда было видать… А в буран мужики к Барыне ночевать ходили. «Пойдем, дескать, к Барыне». Она не запиралась даже. Отец-то ей, бывало, скажет: «Барыня, Барыня, больно просто ты живешь… Наскочут ведь». А Барыня ему: «Голубчик, если меня убьют, значит, судьба у меня такая…» Хотелось ей, видать, мученической-то смерти… «И потом, — говорит, — со мной Боженька и шесть дружков». Это наган у нее какой-то был, говорят, шестиствольный… Так-то Барыня отцу говорила. И вот утром баба одна наша понесла ей молоко. Идет колидором, а шкапы-то все отворены, да ноты эти все из шкапов повыкинуты…. Баба идет, только шкапы закрывает… Может, думает, Барыня угорела? Да и к ней скорей бежит… А она-то, Барыня, лежит на кровати и на стул свисает… Вся багровая. И на темени мозг видать… Ну, тут в колоколо ударили. У нас там часовня была. «Барыню! Барыню убили!» Все сбежались, а Барыня так на стул свисает с кровати и стонет: «О!.. О!.. О!..» — «Барыня, кто тебя? Барыня, кто тебя?» Уж она ничего не ответила, не сказала… А знала, видно. Тут ее на лошадь, да и в больницу. Только не доехали, дорогой померла Барыня. Назад вернулись… Не довезли до больницы. А кровать-то у нее напротив двери стояла, и огонек всегда ночью горит. А на столике лежал наган припасенный. Барыня, наверно, протянула руку — вот я в тебя выстрелю… Это мы уж после тогда плановали. У нее рука была расщиплена. Ей со свету-то в темноту не видать целиться… А тут ей по руке и шарахнули, выбили шестиствольного-то дружка… И тринадцать ран складным ножом в щеки. Мучили Барыню перед смертью, врач сказывал… Где, дескать, твои деньги? Все думали, есть у ней деньги… А уж чтоб прикончить, по темени шарахнули. Мозг был виден… Это уж в самую революцию, тогда и не искали их. Подумаешь, Барыню прикончили… У нее только что пропало — зеркало со стены, наган этот да шаль черная, она зимой ходила. Потом зеркало это у одних появилось. Было это зеркало у них, только теперь уж и они умерли. А кто искать-то будет? У Барыни никого не было. Жила одна поедная. А денег у ней не нашли. Только что под матрацем вышитое это… Чем в церкви Дары покрывают, это нашли… Это она сама вышивала для церквы. А дом-то потом еще стоял. Сколько лет… И дом, и кухня, и церква… Только уж потом его, дом, внутри весь ободрали… Трюмо было, как в хорошем магазине, стулья на колесах мягкие, пианина… Все тогда вывезли в народный дом. И куда все делось? Видно, по начальству пошло… А дом-то весь растаскали. Такая по ночам таскотня была. Сначала рамы стали снимать, двери. Потому что ручки хорошие были, никелированные… Потом внутри весь ободрали — плинтуса, тес… Израцовы печки — и те растащили. Тут все наши деревенские воры шабарили. А мы, молодежь, туда гулять ходили, беседу там устроили… Без дверей он стоял, без рам. Мальчишки камнями все стекла цветные повыбили… А гулять в нем хорошо — и холодок, и дождик не каплет. Гуляли мы там каждый вечер. Только что в церкву еще заходить боялись — стояла она на замке закрытая… И вот, помню, в самый-то Духов День, на другой день Троицы, сестра у меня замуж выходила… Пропивать сестрицу-то к нам ехали… А тут часа в два, в три вспыхнул там пожарище… А она у нас за симпатию выходила. Такой был красавик… И вот старики считали, что плохо дело. Примета нехорошая — на свадьбу пожар… Парень-то был высокий, красавный… И вот на шестой год оставил он ее. Помер Порок сердца… А к нам ехал тогда пропой. А мальчишки-то маленькие, наверно, курили на чердаке ноты-то эти, вот оно и занялось. А ведь она дранкой крыта, в Троицу, в сухоту-то такую… Ударили тут в колоколо: «Баринынин дом горит! Барынин дом горит!» Тот-то вон край мужики едва и отстояли. Только еще овин сгорел… Ну, и все Барынино именье подчистую… И церква, и кельи… Большой-то дом больно красивый был. Жалко… И весь стеклянный, насквозь его видать… Раз она, Барыня-то, попов к себе ждала, да в большом доме стол накрыла… Они, попы, ведь тогда ходили по домам в престол да на Рождество — Христа славили… Ну, вот и Барыня готовилась — накрыла стол. Пошла опять в кухню за новым, за кушаньем, а дверь-то стеклянную не заперла… А мальчишки наши и увидали. Влетели туда, глядят — сыр… Мы ведь раньше-то сыру не знали, не пробовали, что такое. Глядят, сыр нарезанный стоит. Схватили да и убегли в болото. Давай пробовать… Тьпфу ты, какая гадость!.. Все побросали… А Барыня после жаловалась: «Только, — говорит, — я вышла, они у меня сыр стащили». Добрая была Барыня… Ну, а как уж тут все сгорело, мужики наши давай фундамент ломать, кирпичи таскать… И вот как тут получилось. Мальчишки там по саду бегали, играли. Сад-то еще был. И вот слышут, вроде в этом месте под ногой зыбит, гудит. Вроде там пусто… Ну, давай ковырять, а там кирпич. Это под церквой-то, где церква у Барыни была… Кирпич. А они давай камнем бать… Все клады тогда искали. Пробили в кирпиче дыру… Кинули камень, а там загремело. Склепа, значит… Гроб-то был оцинкованный, как все равно вот ведро. Они все больше да больше расковыривают… Расковыряли, сделали как в подполье лазею… И гроб этот видать. Пойдем вот так же, бывало, по воду на колодец да полюбуемся — там гроб стоит… И как-то тут в воскресенье мужики наши подвыпили да и уговорились: давайте разломаем гроб. Пожалуй, что там золотая шашка есть. Отец-то Барынин военный был. Говорили, генерал. Может, шашка золотая или золотые часы… Ну, Барыня-то не дура, она золотую вещь не закопает. А мужики-то дураки, думают захватить да поделиться… Зажгли сноп соломы, дело-то уж под вечер. Иван Иваныч Шеин спрыгнул туда и давай вскрывать этот цинковый-то гроб. Ломом. Думает, там часы золотые… Долго ломал, ведь завинчено все, да и заржавело. А там внутри гроб уж деревянный, чистый. Ничего ему не сделалось, вода-то не проходила… А внутри чего — костюм у его, кости, белая подушка, волосы… Уж исшеило все, истлело… Все переворошили, склепу тут народ окружил. Ничего не обнаружили, чтобы там шашка или какая шпага… Или золотые часы. Только что медную пряжку нашли… Помню, волосы были желтые… А так все истлело. Переворошили могилу и разошлись народ… Его ведь еще когда хоронили… Я-то не помню. Знаю только, Барыня по нем поминки устроила. С неделю сюда со всех деревень шли обедать… Только что объявили, чтоб со своими ложками. Все шли целую неделю. Кто хочет, поди… Кому только лень не пошли, а так все тут были… Это Барыня ему, отцу-то, поминки делала… Отца поминала. Добрая была Барыня. И великая была лечебница Лечила всех, никому не откажет. У нее аптечка была, травы Барыня выискивала А уж у кого чирей, нарыв ли, примочки какие — всем помогала… Я раз прибегаю к ней: «Барыня, Барыня, дай пластырь». — «А у кого чего болит?» — «У Коли у братца палец нарывает». — «Николке бы не надо давать, он у меня собачью кастрюльку кинул». Три собачки были у нее мохнатенькие… Никогда не откажет. И всех нас, ребятишек, по именам знала… Ну, расковыряли мы тогда эту склепу, а тут как на грех такая оказия… Барыниным садом тогда гоняли стадо. Ну, одна коровенка — то ли на нее бык насел, то ли своя же корова — только что залетела она в эту самую склепу… Ну, опять в колоколо: «Корова в склепу попала! Корова в склепу попала!» Чего тут делать? Народ собрался, ахают… Как ее вынешь? Веревкой поуродовать можно… Ну, тут вышел мой отец покойник. «Неси, — говорит, мужики, лопаты». И давай в склепу-то землю кидать. Накидали земли, вровень стало, ну, корова-то и вышла… Да… Так вот и склепу зарыли. А уж тут чего осталось? Только что сад… Да внизу у Барыни была насажена березовая роща Я еще мальчонком, помню, грибы белые там собирал. Рощу свели. Еще вкруг всего имения акации росли. Так квадратом, и канавы были. Забора-то у Барыни не было. Ну, акацию эту мужики вырубили, все плетни себе городили. Тоже всю свели… Вот и не осталось ничего… Только что этот колодец. Да место уж больно красивое… А колодец давно копаный. Мне уж шестьдесят шесть, а он все был, колодец-то. На свои деньги Барыня копала. У нас мужики и тут копали, и там, а все воды нет. А вот Барыня нашла. Ключи там какие-то… И на самой, гляди, горе. Вот добро-то какое оставила селу, поит нас водою сколько лет. А вода-то какая, вы распробуйте… И вот раходит. Барыня его любила, он разговористый был мужик. «Голубчик, — все говорит, голубчик…» А он ей: «Барыня, Барыня, вот ты, говорят, поешь да на пианине своей играешь. Хоть бы раз мне чего сыграла да спела, а то ведь никогда». А голос, сказывают, у ней был замечательный… Вот уж сколько лет прошло, и отец помер, а я так и не забыл песню ту, что ему Барыня пела. Отец ее часто вспоминал, как она ее пела… Открыла Барыня пианину, заиграла и запела нараспев: