Цистерна - Михаил Ардов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К описанным выше явлениям X. поноса присоединяется еще и рвота, сперва желудочным содержимым, потом желчью и, наконец, бесцветными массами. Общие явления довольно тяжелые: голос становится слабым, конечности холодными, пульс мал и учащен… Вследствие громадных потерь жидкости кровь уменьшается в количестве и сгущается, кровообращение ослабляется…
Лицо получает своеобразное выражение: ввалившиеся бледные губы и щеки свинцово-ссрые, запавшие глаза окаймлены синевато-серыми кругами, подбородок, нос и скуловые кости сильно выдаются. Голос беззвучный, монотонный, выдыхаемый воздух поражает своим холодом…
Особенно тягостны болезненные судороги, которые проявляются приступами чаще всего в икрах, реже в мышцах верхних конечностей и нижней челюсти.
Сознание обыкновенно сохраняется до самой смерти, но больные скоро впадают в апатию…
Из посмертных явлений упомянем повышение температуры, которое замечается непосредственно после смерти на трупе и может доходить до 42° и выше. Последующее охлаждение тела может происходить весьма медленно. Далее в течение первых часов после смерти могут появляться подергивания мышц на конечностях, груди и нижней челюсти, как самопроизвольно, так и при механическом раздражении…»
Мы ведь тоже умеем делать выписки…
Почти отовсюду в городе видна звонница самой старой разоренной Троицкой церкви — шатровая, изящная, как стрелка, указующая на небо. Известка с нее смылась, и крест заржавел, но зеленеет на этой колокольне маленькая березка — там, где кончается башня и начинается конусообразный шатер…
Это она сама себя украсила к своим имянинам, к Троицыну дню, раз люди о ней позабыли…
— Это старые-то вещи? Иконы?.. Знаю я, все знаю… Только уж ее, старины-то, сейчас тут не найдешь. Ни у кого не найдешь… А ведь было, все было… Чего только не было… Я ведь сам офеня природный, владимирский… Четырнадцать годов с отцом первый раз ушел в дорогу. В устреку по-нашему-то, по-офенски… Я еще в школе мальчишкой учился. Сдавали мы экзамен в девяносто шестом году, аккурат, когда царь-то на престол всходил… Учительша и говорит до экзамена. «Тебе, — говорит, — Лепешкин, придется еще годок поучиться… Спроси, — говорит, — отца..» Писал я плохо… Так грамматику, это я больно хорошо учился, стихотворение — раз, два прочитаю, и уж все готово, а писал больно плохо… Ну, отец-то и говорит: «Мало как пишет, в писаря, что ли? Читал бы, да и все…» Ну а потом стали экзамен сдавать, нас человек сто пять было, из пяти школ… Вот сто четыре сделали ошибку, а я один написал правильно… Инспектор диктовал, так-то шамкал: «На полке ле-ф-али ча-ф-ки, ло-ф-ки и сковорды…» Все и написали «сковорды…» Один я — «сковороды»… Помню, сдавали тут во Мстере, где школа… Учительница вышла и говорит: «Удивительное дело, говорит, — я на Лепешкина и не надеялась, а он один пятерку получил, а все только четверки…» У нас тут какое хлебопашество, хлеба едва до Рождества хватало… Вот вся округа одни офени и были… И пошли мы с отцом в дорогу первый раз в девяносто седьмом году, пятнадцатого сентября, на лошади… Шли через Шую, Иваново, Ярославль… Какие товары и водой отправили через Нижний на Череповец, а какие с собой…
Иконы были, да книги, картины Сытинские… В Череповце получили мы иконы, а ехать надо было торговать в Олонецкую губернию, потому что старина-то она вся там — в Олонецкой, в Архангельской, в Новгородской, конечно… Ехали через Кириллов, в Белозерск, оттуда в Вытегру… Она на берегу Онежского озера… А там ездили по деревням… Книги да картины по ярмаркам, а иконы — по деревням… Там много ярмарок, чуть не круглый год. Иконы у нас были фольговые, мстерской работы… Конечно, и деревянные были, но их только по староверам продавали, староверы фольговые-то не берут. Деревянные под старый вид писаные, это только для староверов… Зарабатывали-то немного, конечно… Больше меняли. Там можно было древние-то иконы найти да выменять, а уж тут их нигде не найдешь… Потом древние-то домой привозили, а здесь их мстерские покупали. Один хороший был покупатель, Александр Игнатьевич Цепков. Этот покупал ценную старину. Даже в то-то время двести, триста рублей — это не каждый имел, а Цепков покупал. За семьсот и то покупал. Нo это редко когда… Их все больше на колокольнях старых находили, по церквам… С покойником икону принесут, она там и лежит… Бывало, уж ничего на ней нет — одна старая доска, чка по-нашему, по-офенскому… Мы за них по пятаку платили, во Мстере-то ее уделают под самую старину… Бывало, по пятьсот даже таких досок набирали… Конечно, которые покрупнее да поценнее, те с собой, а так, которые напакуешь одна на одну и поездом по Архангельской дороге… А во Мстере-то, бывало, по шестьдесят, по семьдесят рублей платили за семивершковую-то, за старую… Я раз шестивершковую купил, Никола оглавный. Я ее взял, на икону на фольговую выменял… За тридцать пять копеек… Принес отцу. Отец говорит: «Хороша икона, да уж выгорела. Лица-то уж не найдешь». Привезли мы ее домой, с уголка нашатырем помазали, а она вся целая… Мстерские за пятьдесят рублей взяли… А еще раз привезли одну, на три части распалась — три доски… Владимирская… Так за сотню пошла… Из Богоматерей боле всех ценится Владимирская и Смоленская, ну, еще Тихвинская… Николай чудотворец, Спаситель, это все ценилось, а предстоящие — меньше… И каждому свое название. Вот Никола — по-офенскому — Хорхора, Богородица — Стодница, Спаситель — Стеситель… А иконы по-нашему — стоды… Одну, помнится продали мы прям из дома, была она на божнице, аккурат вот такой же вот Никола, как этот… Ростом был аршин с чем-нибудь… Купили мы его с отцом в барском доме. Просто сам-то барин не живет в своей усадьбе, а купили у дворни. Она стояла не на кухне даже, а вот где дворня-то живут. Но старая она была, уж по краям начала пропадать, крошиться… Тоже Николй угодник, годов двадцать она у нас стояла, а тут мстерский маклер… Старичок, Осип Шитов… Вот он нам тогда покупателя и привел, из Петербурга, Егоров ему фамилия… Пришел и говорит: «Снимите мне ее сюда из божницы». Сняли вот сюда на стол, он надел очки, потом вынул кран-циркуль… Сначала измерил так и так, потом руки, расположение… «Вот это — говорит, — самого новгородского письма… Ну, — говорит, — сколько хочешь?» — «Двести пятьдесят», — отец говорит. «Нет, — говорит, — мне ведь ее еще в Петербург везти». Ну, отец и отдал за двести тридцать, скинул двадцатку-то… У него скатерть с собой была, так он ее в скатерть завернул, да и повез во Мстеру… Вот так-то мы с отцом и ездили. Шесть или семь лет. Пока отец в дорогу ходил. А потом он во Мстере посудную лавку открыл, да и ходить перестал… А я уж тут серебрить ходил — куреньшить по-нашему-то… Серебро, значит, куреньшо, а золото — кулото… Серебрил я это с девятьсот третьего года и по… по… по пятнадцатый… А серебрили-то когда монетами, а лучше всего ломом. Лом-то я покупаю в городах десять-двенадцать копеек золотник, а в рубле-то их всего четыре золотника, двадцать одна доля… Серебро больше покупали по городам, в ломбардах с аукциона, да у часовых мастеров… Лучше нет, как работать в Вятской губернии. Там приходы большие — по пять, по четыре, по шесть священников… Утвари, во-первых, много. А вообще-то они не нуждаются в деньгах. Посеребришь им, а староста… они все эти серебряные вещи поставят посреди церквы в воскресный или в праздничный день и делают им священье. Священник кропит, а на священье народ все несут деньги, либо шерсть, либо лен или курицу принесут… Глядишь, наберет он полсотни на священье, а то и больше. Этим и выходят. Другой раз вперед рискуешь. «Серебрите, — скажут, — а мы на священье соберем…» Которые холста несут, которые — чего. Все больше льну да вот шерсти. Годов десять я ходил все по Вятской. Три раза лошадь покупал, долго проработаешь, весна захватит, приходится продавать… Па санях-то пока ездишь. Одну пригнал, помню, домой. А до той уж больно хороша была кобылка, тоже хотелось пригнать… Лошадей там больно много, в Вятской губернии. Местной породы, вятская… Невелики лошади, но широкие лошадки… Какой бы цвет ни был, а все по спине у нее ремешок. Если она бурая, а верхушечка-то все чернее… Да. Чего только не было, за столько-то годов… Ведь офени-то какие только не были. И пьяницы были… Был тут раньше в отцовы-то годы Филипп Иваныч. Сын у него теперь… вот имя-то сыну забыл. Он больно пьянствовал. В Боровичах Новгородской-то губернии с месяц торгует, а потом и забусает, запьет. Сына своего вечером посылает: «Вандай гомыры». Принеси, дескать, водку… Его и хозяйка-то со двора хочет согнать. Неделю, дескать, целую пьянствуешь, бусаешь… В Боровичах-то, помню, на постоялом дворе офеней много, вот и расспорились. Какое, дескать, название козе. Одни говорят — моза. Нету, говорят те, ей другое есть название — трикотуша… Овца-то — моргуша, а вот коза-то — трикотуша… Так-то по-офенскому мы не больно говорили, только вот когда какое слово сказать, чтобы не понял никто… Если сказать, что надо лошадь сходить напоить — остряка набусать. Фера берить — сена дать. Торговаться приходили когда. Если торгуется мужик, дает мало — просишь двадцать копеек, а он дает пятнадцать… Ну, и спросишь товарища-то: «Сабосу стычит?» Дескать, сколько себе-то стоит. А мужик и не понимает… Или в церкви работаешь, а поп идет… «Тише, — говоришь, — кас хлит». Значит, поп идет… Да мало ли чего делали офени-то владимирские… Всего и не упомнишь. А то баб этих кубасей ферили… Так-то и со мной тоже грешным делом грех один был… Молодой был еще… Еще с иконами ходили. Молодой был, здоровый… Стал на дворе у хозяина. В Казанской губернии. Он мужик не так старый, а понюхай. Хозяйство у него — лошадь, две коровы да бык. Небольшой такой бычок. Я у них три дня стоял. А хозяйка у него — высокая, чистая, груди вот так стоят в разные стороны. Красивая баба. А этот только все по хозяйству, только все по хозяйству — валенки наденет и на двор. Я ей как-то так и говорю: «Как же, — говорю, — ты с таким-то понюхаем живешь?» — «Да, — говорит, — прямо беда…» Сирота она была, их три сестры было. Вот мать-то и отдала. И я-то вижу, я на печи спал. Он на кровати ляжет около нее, да как кутенок свернется. Да спит. А они лежит румяная, груди вверх… Тут бы ее… Я-то с печи все вижу. Я уж и сговорился с ней, да ведь он все дома, все по хозяйству. Нельзя никак. Уж второй день стою, вижу, дело пропадает. «Эх, ты, — думаю, — офеня владимирский!» А боязно. Ведь нехорошо будет, как застанет. «Ты, дескать, с иконами ходишь, да баб…» Еще иконы мне об голову расколотит… Жалко. Ведь у хозяина они по семь копеек, а тут когда два, когда и три рубля… «Эх, — думаю, — ничего не выйдет…» На третий день легли спать, хозяин мне говорит: «Иди на печь». Я и лег. И они легли. Потом иду вроде бы на двор. А бычок у них не такой большой был и прям во дворе. А зима. Я вышел, так-то аккуратно воротину отворил. Он лежит. Я его как наподдам ногой: «Чего ты тут!» Он и бежит, на улицу-то выскочил. Я за ним. И еще ему как следует! А в снегу-то не замазался. Прихожу со двора, говорю: «Хозяин, а хозяин…» — «А?!» — только. «Во дворе-то у тебя непорядок. Воротина одна открыта…» Он тут и подхватился скорей: «Ах, ты, — говорит, — это — бык…» И скорее — на двор… Ну, а я-то тут к ней… Она только ахает… «Скорей, — говорит… Иди, — говорит, — на печь… Кабы не застал…» Ну, я дело сделал, да и на печь… Пока он быка-то гоняет. А баба такая чистая, раскраснелась… Я на печи свернулся, да и лежу. Хозяин пришел. «Ну, — говорит, — подлец бык! Я, — говорит, — уж его бил и бил трепалом». А я лежу да думаю: бык-то невиноватый, тут бы нас бить… А она мне только пальцем погрозила: молчи, дескать… А я уж и сам. Утром она мне и говорит: «Я бы, — говорит, — все бы бросила, да с тобой уехала». Куда это, думаю, я с иконами да еще с ней приеду… А так-то бы с ней жить можно. Баба высокая, полная и чистая. И умная баба, хозяйственная… Да… Попутал нечистый. Все было… И старина была, и золотишко было… Раз, помню, в Вятской губернии, с Чистого понедельника работали до пятнадцатого апреля, Пасха была в Благовещенье в двенадцатом-то году. Сперва тропари Благовещенью служили, а потом — Христос Воскресе… Село Богородское, Нолинского уезда… Церковь была трехштатная, три священника Четвертый нештатный из дьяконов… Пришло нам время рассчитываться. Мы два месяца в аккурат работали. Настоятель, отец Всеволод, спрашивает: «Мастер, какими деньгами вас рассчитать?» — «Давай, — говорю, — золотом. Оно нам сподручнее. Мы его, бывает, травим да в дело пускаем». — «Ну, — говорит, золотом, так золотом…» И отсчитали нам двести сорок рублей одним золотом. И все десятками…Да… И вот прожил все. Почитай, за год две лошади у меня в двадцать третьем-то году пали. Первую-то я купил, отдал шесть золотых десяток, да корову. И полтора года она у меня не была — пала. А уж вторую покупал за тринадцать тысяч. Какие цены тогда-то были… Легко ли тринадцать-то тысяч набрать? Все тогда продал, всю старину. Часы были золотые с музыкой — продал. Да серебра лому с полпуда было. У бабушки, матери-то, последняя десятка была — она отдала мне. Сдал ее в городе за тысячу рублей без двух рублей — за девятьсот девяносто восемь. Лому-то сдал тогда еще на фунты, тоже сот на пять. Были вещи — рюмочки, стаканчики. Много вещей было из ломбарда еще, из Вятки… И корову. Пришлось уж не свою, а у сестры. Она уж была отделена, сестра-то, вот у нее корову взял да за шесть тысяч продал. И вот едва сколотил я тринадцать-то тысяч, и купил молоденькую неезжалую, трех годов. Спасибо, Бог дал, хорошая попала лошадка, кобылка… Куда съездить, так живо-два… Так и ту в тридцать первом году в колхоз свели… Так вот ничего и не осталось. Только вот что дом. Большой дом… Да, лесу-то тогда дали… Ведь лес-то он барский был. Сеньковский, Демидовский… Новой-то власти надо было сперва крестьян потешить, вот и дали… Да, теперь уж старины нет… Только что колокольчик где-то был. Погоди, сейчас принесу… Да вот икона эта Никола. Этот старый А вот это — Покров. Она только под старину писана. Вот, гляди, колокольчик этот мы еще с отцом из Олонецкой губернии привезли. Там красной меди в старину все чего-нибудь да лили… В Олонецкой губернии медной посуды много. Много было еще в то-то время, при нас… И Никола этот тоже из Олонецкой. Вытегорского уезду. Тоже с отцом привезли. Это — старина. Выменяли, помню, на новую икону, на фольговую… Мы у них не один год там ночевали. Главное, ее чинить-то не надо, она вся целая. И деревни помню название, Рокса название. Там староверов-то было много, в Олонецкой губернии… А уж вот Покров, она не старая, только со старого списана. Он писал ее, что ли, в двадцать седьмом. Там во Мстере-то больно голод был. Хлеба-то давали грамм триста, четыреста… Василий Михайлович имя ему, Наугольнов. Пришел он милость просить. А отец с ним был знаком до этого-то. Вот он пришел под это вот окошко милость просить, стучит. Отец говорит: «Вась, это ты?» — «Я…» — «Я, — говорит, — тебе дам две доски, ты мне Покров напиши, да Егорья, а я тебе мешок картошки дам». Он ради питания написал. Покров у нас тут престол был. А Егория писал в божницу. У нас раньше старинный был Егорий. Вот тогда-то еще приехали из Москвы, побывать сюда. Они все отседа брали. Это дети-то Ивана Митрича Силина. Уж они отца-то знали. «Епифаша, нам продай, — Егория увидели, — продай нам…» Он говорит: «Из божницы-то вроде грешно продавать. А сколько дадите?» — «Да четвертной…» Вот Наугольнов-то и написал нам под старину. Егорий, он разный бывает. Один на леву руку едет, а другой — под праву… Который куда… Один сюда — из божницы долой, а который — сюда… Не помню уж, который под старину-то. Что?.. Продать?.. Продать-то продам. За так не дам. А продать — чего уж тут… Давай за три-то рубля уж и Николу, и колокольчик, и Покров. К чему оно мне теперь все… Бери, не стесняйся… Вот они по радиво все говорят, дескать, Ленин умер, а дело его живет. Да… А я вот и жив, а дело-то мое умерло. Лепешкин жив, а дело его — умерло…