Последний остров - Василий Тишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом Ганс смотрел один за другим выпуски «Дейче вохеншау» и кинохронику, которую им показывали уже в плену: бои под Москвой, Сталинградская битва, блокада Ленинграда и почему-то мосты.
Мосты… Ганс много видел мостов, много слышал про них историй. Особенно о мостах русского города на Неве.
Сон был до жути реален. Ганс чувствовал даже запах гари от огромных воронок. Ганс охранял самый большой мост через Неву. Вместе с ним был и оловянный солдатик, только величиной не со спичечную коробку, а такой же, как и Нетке. У Ганса тоже была оловянная винтовка с надломленным штыком, оловянный шлем и потертая оловянная шинель.
Рядом с мостом падали бомбы. Их сбрасывали самолеты, похожие на хищных птиц. Одна бомба разорвалась совсем близко. Осколки зацокали по оловянному солдатику, но он продолжал стоять. А Ганс упал, раненный в грудь, и взрывная волна отбросила его на середину реки в жесткий снег. Тяжелая оловянная шинель не давала Гансу подняться.
— Подойди ко мне, — попросил он оловянного солдатика. — Разве ты не видишь, что я ранен и не могу подняться?
— Твоя рана не смертельна, — спокойно ответил оловянный солдатик. — С ней ты можешь справиться и сам. А мне надо охранять мост.
— Какой же ты солдат, если бросаешь другого солдата в беде? У тебя оловянное сердце.
— У тебя тоже оловянное сердце. Оно легко плавится и быстро остывает.
— Это неправда! — закричал Ганс. — У меня человеческое сердце. Оно не остывает, оно помнит…
— Ну что оно помнит?
— Я никогда не был солдатом, настоящим солдатом. А всю войну варил кашу.
— Но те, кто ел твою кашу, были солдаты. И они убивали.
Тут к своему ужасу Ганс заметил, что лицом оловянный солдатик очень похож на его сына, на его Зигфрида. Вздрогнул Ганс, отшвырнул оловянную винтовку и проснулся весь в холодном поту.
Утром он пришел за водой к озеру. Шел мелкий дождь. Тихо шелестели под теплой моросью склоненные к самой земле длинные ветви берез. В прибрежной луже (здесь вечером шоферы мыли машины) поблескивали масляные пятна, рябые от падающих на них мелких капелек дождя и похожие на расплавленное олово.
Катерина еще засветло прибежала с фермы. Дни-то теперь вон какие долгие стали. Пока управлялась по двору, напоила молоком и уложила спать Аленку да в доме прибралась, тут и потемки подкрались. Уже при свете коптилки затеяла стирку, все время прислушиваясь, не скрипнет ли калитка и не кашлянет ли осторожно за дверью Михалко. Он всегда, прежде чем открыть дверь, тихо кашлянет, будто не в дом заходит, а собирается выступать с речью на колхозном собрании. Катерина радовалась этой привычке сына. Ведь и отец его, Иван, когда, бывало, задержится в клубе или выпьет где с мужиками и припозднится, так же вот постоит на крыльце, потопчется виновато и тихо кашлянет в кулак, только уж потом осторожно откроет дверь.
Слабый огонек коптилки вздрагивал, трепетал, неровным светом освещая маленькую кухонку. Стекло с горелкой на лампу Катерина ставила только в особых случаях, да вот еще когда сильно болела Аленка, а так все больше обходилась коптилкой, экономя керосин. Она заканчивала стирку, когда во дворе звякнуло кольцо калитки и послышались тяжелые шаги.
«Никак сосед пожаловал, — угадала Катерина. — Чего это он на ночь-то глядя?»
Вошел Яков Макарович, опустил у порога мешок.
— Не угомонилась ишо за день-то? Вижу — оконце светится, ну и решил…
— Спасибо тебе, Яков Макарович, что не забываешь нас. Проходи, садись.
Старик сел на лавку, пригладил бороду, помолчал для приличия, потом спросил:
— Полегчало ей аль ишо плоха?
— Слабенькая еще. Все больше спит.
— Эт хорошо. Сон хворь унимает… У молодых особливо, и росту прибавляет, и здоровья. На каждое утро по маковому зернышку подрастают они, молодые-то… Михалко в лесу, поди?
— Так где же ему быть? Всегда в потемках домой прибегает. Только рано утром и вижу. А днями вообще собирается в лесничество перебираться. И Аленушку хочет с собой забрать. Питомник, говорит, будем закладывать, такой же, как коммунары в восемнадцатом году.
— Ишь ты, какое серьезное дело-то надумал, — довольно усмехнулся Сыромятин и полез за кисетом. — Вот так Михайло! А я все хотел его расспросить, зачем это ему понадобилось с самой весны старые гари расчищать? Ну-ну. Надо подсобить… Хотя помощник из меня нонче совсем никудышный.
— Не делом, так советом. Совет для Миши сейчас — куда с добром.
— Оно, конешно, нужное слово никому не помеха.
Оба замолчали. О чем же еще говорить? Много переговорено на все темы и не по разу.
Катерина отжимала белье. Сыромятин, скрутив цигарку, дымил, и разные думы-думки медленно вереницей тянулись, цепляясь одна за другую. Яков Макарович устал от долгой жизни, но раньше как-то усталость эту не замечал, вот лишь совсем недавно навалились разом и горе, и болезни — от них, должно, и усталость. Однако Сыромятин только про себя самого все доподлинно знал, а ни старухе своей, ни соседям в слабости душевной не признавался. Да и не время черту подводить, не все до ума доведено, и людям хоть малая его польза, а все одно нужна. И он еще покопошится, поживет для общей пользы, для Юльки, для соседей вот. Яков Макарович помнил Катерину еще востроглазой девчушкой и никак не предполагал, что выйдет из нее такая видная женщина. Правда, мать ее, Капитолина, в молодости считалась наипервейшей красавицей и мастерицей. Да и Яков тогда был что с лица, что в плечах — железную пешню в кольцо закручивал. Только взяли Якова на японскую войну, а вернулся — красавица уж давно жена мужняя. С той поры и тянет Сыромятина к дочке да внуку Капитолины. Дом себе даже срубил рядом с их глинобитной избушкой. Привязанность в привычку вошла. К Михалке как к своему внучонку прилепился душой. Неправду говорят, что старый да малый умом одинаковы. Если всерьез подумать, то не от скудости ума всегда притягивает мальцов к старикам и стариков к мальцам — душевная светлость притягивает их дружка к дружке. У малых душа еще чистая, не замусорена житейской мелочью, а старики уже сами отсеяли на решете долгих лет всю полову — ветром ее раздуло, осталось отвеянное и отсеянное, зернышко к зернышку, хоть и в тягостных трудах добытое, но верное и надежное, самый главный багаж житейской мудрости. Часто думал Яков Макарович о жизни стариков, детишек, любой самой маленькой былинки в лесу — пусть что хотят говорят, непостижима в громадности своей жизнь земли. Что маленькие травинки, произрастающие из земли, что детишки, человеческие отросточки, одинаковы они в какой-то мудрой обязательности появления и смены друг друга на земле и обновления этой самой земли. И тут уж хочешь или не хочешь, а очередности жизни не изменить: всякое малое или большое растение, зверь ли, птица или человек — каждый в свой назначенный срок появляется и опять же в назначенный для него срок исчезает. Так и должно быть. Только вот один из всей природы — человек — не всегда отведенное ему время правильно проводит. Наградила природа человека большим разумом, а он иногда наказанием оборачивается. Вот, к примеру, войны человек придумал, и страдают от этих войн сами человеки, растения и всякая другая живность на земле. Но больше всего, конечно, человеку достается — не все отмеренное природой успевает сделать, не каждый доживает до старости, не каждый и свой росток к жизни производит.