Русский садизм - Владимир Лидский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вой усилился. У костра под стеной крайней избы спал на еловых ветках часовой.
Маузер подошел, ударил часового по лицу.
— Почему спишь? Раненые где?
— В доме, товарищ комиссар, вон в том.
Зашли в избу. Чьи-то глаза жутко посверкивали в темноте.
— Еще посвети, — сказал Маузер.
Зашипела спичка. На широкой лавке, с краю бился в лихорадке Гнатюк, странно вывернув замотанные окровавленным тряпьем обрубки. Рядом с Гнатюком у стены лежал боец, молоденький парнишка — без видимых ран, без перевязок.
— Гнатюка одного надо положить, — сказал комиссар.
Тронул паренька за плечо:
— Эй, товарищ…
Паренек боднул Гнатюка головою в спину.
— Кончился, — сказал кто-то рядом.
Гнатюк клацал зубами. Прозрачные бородавки пота дрожали на его висках.
— Милай, — сказал Глызин, — похужело тебе, я чаю… Попа бы ему, товарищ комиссар, он ведь крест носит.
— Ничего, переможется, — отвечал Маузер, — а попа к богомольным старухам надо или к бабам на сносях. Не наше это дело — Бога искать. Красный командир в революцию верует, в вождей ее, а нам товарищ Троцкий умирать заказал, так посему и быть — не умрет Гнатюк.
Далее пошли — избы воем исходят. Комиссар с бойцами — в одну. Вошли с горящими головешками — на полу под лавкой человек орет, ногами сучит, изрыгая рвотную гнусь. Заглянули в другую — двое детей хрипят. В третью — старуха на печи, руками за живот хватается, голову закинула, уронила вниз — глаза сверкают и лезут из орбит.
— Мор… — прошептал Саломаткин.
И потекли подмышки у комиссара. Приподнял он обрез, прицелился в голову старухи, держа палец на курке, глаза мутные, как разведенное водою молоко. Дрожал обрез, дрожали веки у бойцов, и колотило Маузера.
— Мясо, — сказал он, опустил дуло и вогнал бесновато завизжавшую пулю в грязную половицу.
Мороз сковал деревеньку. Желтыми кукурузными зернами светились во тьме неприкаянные звезды.
Комиссар вернулся в избу, где лежали раненые. Снял портупею, сел к столу, долго сидел, упершись кулаками в скулы. А Гнатюк все стучал зубами да просил воды. Маузер поил его; воду брал ковшиком из кадки, вставлял ковшик командиру в зубы. Маленькие льдинки позвякивали друг о друга, сталкиваясь, выскальзывали из ковша на раскаленную грудь раненого.
И снова Маузер сидел, нависая над столом и думу думал…
Поутру дал приказ сниматься. Выстроил бойцов. Их серые, со стертыми чертами лица растворялись в промозглых сумерках.
— Товарищи! — сказал комиссар. — Вы устали, вы измучены изнурительными боями и многодневными переходами, вы знаете голод и холод, видели мужество и трусость, смерть и бессмертие. Но нам, товарищи, нужно быть железными, нам нужно выдюжить и победить. Мы должны идти вперед. И мы дойдем! Кавказ примет нас в свое благодатное лоно. Выше голову, пролетарские герои, пусть наша большевистская сознательность простирается до невидимых горизонтов! Разобьем контрреволюционную гидру, вырвем страну из ее жадной пасти и водрузим наш трудовой алый стяг над всемирным царством свободы! Да здравствует мировая революция, да здравствуют ее столпы — пролетарий и крестьянин, да здравствуют товарищи Ленин и Троцкий!
Бойцы молчали.
— Раненых оставляем на попечение деревни, — добавил комиссар спокойнее и глуше. — Товарищ Гнатюк своею волей вдохновил нас на этот переход. Сегодня ему лучше. Скоро мы вернемся сюда и заберем наших боевых товарищей.
Бойцы тоскливо глядели в свои обмотки.
С тем и тронулись. Маленький отряд потянулся вниз с церковного холма, и вслед уходящим фигуркам смотрел из узкого зарешеченного окошка церкви отец Серафим.
— Пропадите, ироды, — шептал он вдогонку бойцам.
Спустя полчаса в низине у дальних изб появились Маузер и одноглазый. Они шли по дороге молча, жестко спотыкаясь о застывшие за ночь рытвинки. Свернули к избе, где оставили раненых. Глызин отворил дверь, пропустил Маузера вперед. Комиссар прошел к лавке, где лежал Гнатюк, взял командира за плечо. Плечо холодело.
— Мертвый, — сказал Маузер.
— Одним меньше, — откликнулся вполголоса одноглазый. — Камень с души.
— По двоих на брата, — прошептал комиссар. — Ну, а пятый — кому придется…
Попятился к двери, на ходу расстегивая жесткую кобуру. Встал рядом с одноглазым.
Вскинули руки. Кто-то из раненых успел замычать, но, забивая мычание, яростно загрохотали револьверы.
— Кончено… — сказал комиссар, захлебываясь сердцем.
В этот миг медленно и тяжко поднял веки Гнатюк, глянул воспаленными красными глазами.
— Иуда… — прошептал он на последнем дыхании.
Маузер захрипел и, перекрывая хрипом злобный лай выстрелов, разрядил револьвер в умирающего командира.
Гнатюк конвульсивно дернулся и упал на пол.
…Маузер и Глызин сидели на крыльце. Комиссар достал портсигар, вынул измятую, затисканную папиросу, прикурил, сунул в мокрые губы одноглазому. Глызин машинально затянулся, прикрыл глаза; прилипшая к нижней губе папироса мелко вздрагивала. Маузер снял фуражку, вытер ею влажное лицо. Лоб царапнула эмалевая звезда.
Комиссар глянул на церковь. Небо вдалеке было уже совсем светлым, а чуть левее, над мертвыми обугленными деревьями, над развалинами сгоревших изб и черными изваяниями уцелевших печей вставало ярое око солнца, бросавшее кровавые сгустки плазмы на золотые купола и стройные кресты, победно торчащие среди разливающейся по небу горячей сукровицы рассвета.
Занималось холодное осеннее утро 1918 года, и где-то далеко-далеко отсюда, за лесами, за горами, за десятки, а может, и сотни километров от Маузера, от оборванного отряда, шагающего по заледенелой земле, от равнодушных мертвецов, оставшихся сиротами в деревеньке, сидел в тяжкой думе, мучимый отчаянием и тоской, растирая воспаленные трехдневной бессонницей глаза, командарм Сорокин, будущий враг Советской власти, мятежник и агент мирового капитала.
Что написал инженер Михайлов в своих воспоминаниях ради назидания потомкам
Во всех послевоенных анкетах я проставлял годом своего рождения девятьсот седьмой, тогда как на самом деле родился в девятьсот первом…
Мальчишкой я воевал на Украине в отряде Гнатюка, и пули до поры до времени меня искали, да не находили, равно как и от других напастей Бог хранил, но под Чудовкой хватанул я тифу и, на неделю впавши в полное беспамятство, очнулся на берегу Донца в какой-то безымянной деревушке. Был июль, стояла дикая жара, а я лежал в обозе с головой укрытый затхлою рогожею и прощался с жизнью. Но судьба дала мне иные испытания — спустя месяц я уже на своих ногах тащился в арьергарде обоза возле лошади, держась слабою еще рукой за недоуздок и испытывая временами мучительные приступы дурноты…