Николай Гумилев - Юрий Зобнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта неожиданная робость Гумилева по отношению к духовным экспериментам символистов-богоискателей дала повод В. Ф. Ходасевичу, сопоставлявшему в некрологическом очерке фигуры Блока и Гумилева, прийти к следующему выводу: «Блок был мистик, поклонник Прекрасной Дамы — и писал кощунственные стихи не только о ней. Гумилев не забывал креститься на все церкви, но я редко видал людей, до такой степени не подозревавших, что такое религия» (Николай Гумилев в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 169). По логике Ходасевича получается, что кощунственные мистические эксперименты как раз и есть признак «религиозной состоятельности» — посылка настолько странная, что, с очень большой долей вероятности, можно заподозрить и в выводе совершенную противоположность истинному положению вещей.
Гумилев-то как раз очень хорошо знал, «что такое религия», поэтому и не хотел призывать на свою и читательские головы действия «неведомой силы», а, по-простому говоря, бесовщины.
Гумилев действительно считал своим долгом, вместе с самым последним «старым мужиком» (вспомним блоковское письмо Розанову), почтить каждый встреченный им на пути православный храм троекратным крестным знамением — согласно правилу: во Имя Отца, Сына и Святого Духа. Этот нехитрый и естественный для воцерковленного человека акт религиозного этикета (в содержании которого, кстати, мистики не меньше, нежели в «кощунствах над Прекрасной Дамой») настолько удивлял интеллигентных свидетелей, что в мемуаристике, посвященной Серебряному веку, Гумилев особо выступает как «человек, крестившийся на храмы»: «Он совсем особенно крестился перед церквами. Во время самого любопытного разговора вдруг прерывал себя на полуслове, крестился и, закончив это дело, продолжал прерванную фразу» (Чуковский К. И. Дневник. 1901–1929. М., 1991. С. 417–418). Любопытно, что мотивы этой «странной операции», которую Николай Степанович неукоснительно проделывал, перемещаясь по петербургским и московским улицам (а также, надо полагать, и по городам и весям матушки-России и даже, коль случалось встретить храм Божий, — и в чужеземных краях), приводились мемуаристами самые разные: от желания понравиться женщинам до антикоммунистического эпатажа. Но почему-то ни один (насколько нам известно) не додумался до совсем простого объяснения: Гумилев — русский православный человек, вот он и осеняет себя правильным троекратным крестным знамением в виду храма, врагам на страх, Богу на радость, как то и положено делать.
Да ведь он и не только на храмы крестился, он даже еще и молился.
«В конце недели нас ждала радость, — читаем в “Записках кавалериста”. — Нас отвели в резерв армии, и полковой священник совершил богослужение. Идти на него не принуждали, но во всем полку не было ни одного человека, который бы не пошел. На открытом поле тысяча человек выстроились стройным четырехугольником, в центре его священник в золотой ризе говорил вечные и сладкие слова, служа молебен. Было похоже на полевые молебны о дожде в глухих, далеких русских деревнях. То же необъятное небо вместо купола, те же простые и родные сосредоточенные лица. Мы хорошо помолились в тот день».
Сохранилось уникальное свидетельство И. В. Одоевцевой, отстоявшей вместе с Гумилевым 15 октября 1920 года панихиду по Лермонтову в храме Знамения Божией Матери (том самом, взрывание которого коммунистическими властями в 1940 году сопровождалось обстоятельствами, выходящими за границы естественного хода вещей):
«Гумилев идет к свечному ящику, достает из него охапку свечей, сам ставит их на поминальный столик перед иконами, сам зажигает их. Оставшиеся раздает старухам.
— Держите, — и Гумилев подает мне зажженную свечу.
Священник уже возглашает:
— Благословен Бог наш во веки веков. Аминь…
Гумилев стоя рядом со мной крестится широким крестом и истово молится, повторяя за священником слова молитвы. Старухи поют стройно, высокими, надтреснутыми, слезливыми голосами:
— Святый Боже…
Это не нищенки, а хор. Я ошиблась, приняв их за нищенок.
— Со святыми упокой…
Гумилев опускается на колени и так продолжает стоять на коленях до самого конца панихиды.
Но я не выдерживаю. Каменные плиты так холодны.
Я встаю, чувствуя, как холод проникает сквозь тонкие подошвы в ноги, поднимается до самого сердца. Я напрасно запрещаю себе чувствовать холод.
Я тоже усердно молюсь и крещусь. Конечно, не так истово, как Гумилев, но все же “от всей души”.
— Вечная память… — поют старухи, и Гумилев неожиданно присоединяет свой глухой деревянный, детонирующий голос к их спевшемуся, стройному хору.
Гумилев подходит ко кресту, целует его и руку священника подчеркнуто благоговейно.
— Благодарю вас, батюшка.
Должно быть, судя по радостному и почтительному “Спасибо!” священника, он очень хорошо заплатил за панихиду.
Он “одаривает” и хор — каждую старуху отдельно — “если разрешите”. И они “разрешают” и кланяются ему в пояс» (Одоевцева И. В. На берегах Невы. М., 1988. С. 107–108).
Такое придумать невозможно — это именно картина, врезавшаяся в деталях своих наблюдателю зоркому, потрясенному происходящим, но все-таки стороннему (чему свидетельство — маленькая, но характерная терминологическая неточность: канон перед Распятием, перед которым и служатся панихиды, Одоевцева называет «поминальным столиком перед иконами»). Свидетельство Одоевцевой не единственное в этом роде: Ахматова, например, рассказывала Лукницкому о том, что Гумилев регулярно говел в Великий пост и даже показывала в Царском Селе храм, прихожанином которого был поэт (см.: Лукницкая В. К. Николай Гумилев. Жизнь поэта по материалам домашнего архива семьи Лукницких. СПб., 1990. С. 120).
Заметим: Гумилев крестится на православные «восьмиконечные» кресты, вознесенные над луковками православных храмов. Гумилев молится пред православным каноном с Распятием и отстаивает пасхальные службы пред православным алтарем, скрывающим помещенную на Престоле Плащаницу хрупкой преградой Царских Врат… В отличие от носителей «нового религиозного сознания» с их «синкретическим христианством» для человеческого и творческого облика Гумилева верность именно Православию — важнейшая характеристика.
Очень интересна в этой связи эволюция образа храмовой молитвы в произведениях Гумилева — от ранних, декадентских лет, до акмеистического перелома начала 1910-х годов и далее — в поздние, «классические» годы творчества.
В ранних стихотворениях и поэмах чаще всего встречается крайне неопределенная картина, стилизованная в духе тогдашней литературной моды под «оккультные образцы» с их тяготением к античным культовым действам. Речь идет о «зеленом храме» («Император Каракалла», «Вы все, паладины зеленого храма…»), напоминающем либо языческие капища в чащах или на вершинах гор, либо римские садовые алтари, посвященные пенатам. Иногда добавляются штрихи, воскрешающие в памяти древнегреческие храмовые строения, — упоминается о «белом мраморе», «покое колоннады» («Осенняя песня») и т. п. В таком храме герои Гумилева молятся «новой заре» («Император Каракалла»), «переменным небесным огням» («Он воздвигнул свой храм на горе…»), иногда — просто бросают на алтарь «пурпурную розу» в качестве жертвы, «дрожа» при этом от мистического восторга («Осенняя песня»). Собственно же «молитвы» их представляют собой либо стихотворную рецитацию, либо магические заклинания, либо неназываемые «таинства обряда» («Озеро Чад»).