Учительница - Михаль Бен-Нафтали
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сумку, спешно собранную перед отбытием в гетто, она сложила письма, кое-какие заметки, два дневника, которые вела в семейных поездках, когда два лета подряд после отъезда Яна они с родителями отправлялись в Нидерланды и Рим, чтобы унять тоску по нему. Она открыла один из дневников и вспомнила, как подробно описывала виды и отчитывалась о церквях и музеях, но не написала ни слова о себе, ни одного слова о них, об их разговорах, как будто пытаясь угодить кому-то – кому? Поскольку никому не суждено было прочитать ее дневники, они остались свидетельством без свидетеля, на их страницах не было и следа автора. Она догадывалась, что между ней и родителями существовала скрытая связь, которая была сильнее семейных уз; порой она не чувствовала ее, а порой хотела от нее убежать; она понимала, что своим существованием реализовывала их судьбу, что их собственная судьба в ту пору была еще не определена. Она знала, что их послали на смерть, и сокрушалась, что не почувствовала ничего в тот день, когда их депортировали; или, возможно, почувствовала – она была уверена, что почувствовала, – но не осмелилась поверить в это, смутно ожидая встретить их повсюду, куда бы ни отправилась, подробно изучая новые окрестности, – возможно, они где-то здесь, возможно, вопреки всему они все-таки нашли способ выбраться из Венгрии.
Из нее нельзя было вырвать ни слова. Она изо всех сил сторонилась общества, сводя его к необходимому минимуму; осторожно выходила из комнаты в коридор, предпочитая спускаться по лестнице, а не в лифте, чтобы не вступать в разговоры с другими постояльцами, которые, оставаясь по-прежнему вместе, отдалились друг от друга – как будто знали, что отношения между ними не продлятся долго; что обстоятельства, сделавшие их связь такой судьбоносной, сделали ее также и хрупкой; что этой связи нужно избежать, каким-то образом ее отвергнуть. Она приветствовала людей сухим кивком и торопилась прочь, сторонясь вопросов. Возможно, именно тогда она развила в себе навык быть одновременно видимой и невидимой, проходить по улицам своей легкой походкой – волосы отросли, и она сняла платок – так, чтобы никто не мог вспомнить, что их пути пересекались. Решительно отталкивала то, чего не могла стерпеть. Клара сказала ей в одном из их разговоров в лагере, что на этом зиждется Эльзин здравый смысл, что она должна охранять его, никому не позволять в него вторгаться, иначе сойдет с ума. Она знала, что Клара была права, – но на что ей теперь этот здравый смысл?
Представители Еврейского агентства подстерегали их снаружи и уговаривали запастись терпением еще на несколько месяцев, чтобы получить иммиграционные свидетельства для выезда в Израиль. Война еще не закончилась, и, поскольку Эльза не была членом какого-либо молодежного движения и не проходила подготовки, ожидание могло занять больше времени, чем для других. Дабы заразить ее духом сионизма, они убеждали, что Израиль – совершенно иное явление, чуждое болезням Европы, не тронутое гниением и разрухой, но эти речи она выслушивала равнодушно и недоверчиво; она не верила, что на земном шаре есть место, не пораженное болезнью. Она подумывала о том, чтобы остаться в Швейцарии, спуститься по склону горы и оказаться в каком-нибудь тихом уголке во французском кантоне, хотя и знала, что затея это провальная, что такая жизнь никогда не принесет покоя. А что, если вернуться? Может быть, ей действительно лучше вернуться домой; она не посмела высказать эту идею, у нее не было сил бороться с Яном, который настаивал, чтобы она поскорее перебиралась в Израиль. В письме, которое она получила от него через несколько недель после прибытия в Ко, он сообщал, что изо всех сил старается ускорить процесс выдачи свидетельств, и умолял ее иммигрировать, приглашая пожить в его тель-авивской квартире с ним, его женой Ханой и их сынишкой Йоэлем, пока она не найдет себе подходящее место. Прошло двадцать лет с тех пор, как он покинул родительский дом в Коложваре. Она урывками знала о постигших его испытаниях, о годах, проведенных в кибуце Мааган, где он поселился на первых порах, о разочаровании, которое принесла общинная жизнь, о том, как он принял решение переехать в город и изучать инженерное дело в Еврейском университете, где познакомился с любовью своей жизни Ханой, которая выучилась на преподавательницу Торы в семинаре Давида Йеллина. Лишь когда они с братом возобновили общение в Швейцарии, она узнала, что женился он во время войны и сын родился незадолго до ее окончания. Прошло двадцать лет с тех пор, как они виделись в последний раз, и, собираясь написать ему, она ощутила странную смесь тоски и неловкости, как будто не могла по-настоящему его вспомнить, как будто действительно выбирала тот или иной путь – можно подумать, в данный момент выбор зависел от нее. Неужели она всерьез задумывалась о том, чтобы отправиться куда-нибудь еще? Она ощутила сиротство, заглушившее тоску по дому. Она понимала, что не вернется. В ней зрела решимость отправиться в Палестину, однако эта решимость не слишком ее обнадеживала. Она опасалась, что навсегда останется иммигранткой, что так и будет нести на себе это проклятие, что Палестина станет землей изгнания, а не оплотом надежд; она спрашивала себя, найдет ли когда-нибудь свой путь, останется ли с кем-то, сумеет ли держаться за что-то, найдет ли замену большому замыслу, для которого не была создана – он пугал ее, она чувствовала, что в нем скрывается что-то грозное; возможно, теперь,