Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения - Владимир Жданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вполне счастлива в любви и Софья Андреевна. Она сравнивает свою супружескую жизнь с отношениями ее младшей сестры и А. М. Кузминского, – они повенчались в этом году, – и ее выводы не в пользу Кузминских. Она пишет мужу в Москву:
«То ли дело у нас с тобой, как все ясно и хорошо; а любви слишком много, уж очень трудно расставаться, и все за тебя страшно. Неужели Таня сумеет удовольствоваться такой малой и молодой любовью Саши? Я понять этого не могу. Вот я знаю, что ты меня любишь, а все-таки часто думаю: «еще, еще». И сомневаюсь, и нужны доказательства, и отыскиваю в тебе озлобление к себе, чтоб ты все мне говорил: «любишь, любишь и любишь».
Левочка, я нынче очень глупа весь день, оттого, что не спала ночь, и мое письмо глупое, и я не умею писать ясно то, что думаю, но это так и быть.
Воображаю, как ты деятельно принялся за свои дела; как-то ты их кончишь? Ради Бога, будь спокойнее, веселее, не ссорься ни с кем, здоровье береги, обо мне побольше думай, и насчет нас будь покоен, я всех сберегу и сама глупостей делать не буду. А если приедешь пораньше, то ты знаешь, какое это для меня будет счастье. Боюсь тебя об этом просить, но не могу [не просить?], потому что это составляет мою самую задушевную мысль.
Завтра еду в церковь причащать детей с мама. Я вообще без тебя буду очень деятельна и подвижна, особенно буду отдавать себя больше детям… Левочка, милый, пиши мне аккуратнее всякий день, а то я, право, с ума сойду, если не получу от тебя ни одного письма… Я тебя жду в субботу au plus tard [117] . Это на словах. А в душе жду в среду, четверг, пятницу и т. д. Прощай, голубчик милый, целую тебя крепко и нежно и страстно».
В 1868 году Лев Николаевич «спокоен и счастлив, как только можно, и внешними условиями жизни и своим трудом, и, главное, семьей». Счастлива и Софья Андреевна. «Скоро 6 лет я замужем, – записывает она в дневнике. – И только больше и больше любишь. Он часто говорит, что уж это не любовь, а мы так сжились, что друг без друга не можем быть. А я все так же беспокойно и страстно, и ревниво, и поэтично люблю его, и его спокойствие иногда сердит меня… Смешно читать свой журнал, – замечает она по поводу своих мрачных записей. – Какие противоречия, какая я будто несчастная женщина. А есть ли счастливее меня? Найдутся ли еще более счастливые, согласные супружества? Иногда останешься одна в комнате и засмеешься своей радости и перекрестишься: дай Бог долго, долго так».
Но в 1869 году снова бьет грозная тревога, в необычайной форме, с невероятной силой.
В феврале Лев Николаевич уезжает в Москву, «оживленный и веселый». Все время он занят окончанием своего художественно-философского произведения и основательным изучением европейских мыслителей. Об этом он пишет в августе Фету.
«Знаете ли, что было для меня нынешнее лето? – Не перестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал. Я выписал все его сочинения и читал и читаю (прочел и Канта). И верно ни один студент в свой курс не учился так много и столь много не узнал, как я в нынешнее лето. Не знаю, переменю ли я когда мнение, но теперь я уверен, что Шопенгауэр – гениальнейший из людей. Вы говорили, что он так себе кое-что писал о философских предметах. Как кое-что? Это весь мир в невероятно ясном и красивом отражении. Я начал переводить его… Читая его, мне непостижимо, каким образом может оставаться имя его неизвестным? Объяснение только одно, то самое, которое он так часто повторяет, что, кроме идиотов, на свете почти никого нет».
Но что-то уже нарушило спокойную жизнь. Лев Николаевич опять тревожен. Он снова возвращается все к тому же вопросу о смерти, пишет о ней А. А. Толстой, получает от нее сочувственный ответ. Жена не понимает его настроения, ей неприятно дружеское участие Александры Андреевны, и она даже ревнует к ней.
«Получила письмо к тебе от Alexandrine [118] из Ливадии, писанное в день твоего рождения. Она тебе много нежностей пишет, и мне досадно. Поет на мотив твоего последнего к ней письма и твоего последнего настроения – приготовления к смерти, и я подумала, что, может быть, лучше было бы, если б ты на ней женился во время оно, вы бы лучше понимали друг друга, она же так красноречива, особенно на французском языке. Одно, что она справедливо заметила, что она от своей несчастной любви пришла к тому, что смотрит на все с точки зрения смерти, но пишет, что не понимает, каким путем дошел до этого ты, и, кажется, думает, что не тем же ли путем и ты к тому пришел, и я усомнилась с ней вместе, что не от несчастной любви, а от того, что тебе любовь слишком мало дала, ты дошел до этой успокоительной точки зрения на жизнь, любовь и счастье. Я нынче как-то в себя ушла, и из себя высматриваю, где моя успокоительная дорожка, и захотелось мне выйти как-нибудь из моей житейской суеты, которая меня всю так поглотила; выйти на свет, заняться чем-нибудь, что бы меня больше удовлетворяло и радовало, а что это такое – я не знаю».
Равномерный ход жизни, однако, не нарушен. Лев Николаевич прилежно «учится», подготовляет к печати VI том «Войны и мира», предпринимает поездку в Пензенскую губернию для покупки нового имения. И вот здесь, в пути, он испытывает странное состояние. О нем он с дороги пишет жене.
«Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что-то необыкновенное. Было 2 часа ночи, я устал страшно, хотелось спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас такие, каких я никогда не испытывал. Подробности этого чувства я тебе расскажу впоследствии; но подобного мучительного чувства я никогда не испытывал, и никому не дай Бог испытать. Я вскочил, велел закладывать. Пока закладывали, я заснул и проснулся здоровым. Вчера это чувство в гораздо меньшей степени возвратилось во время езды, но я был приготовлен и не поддался ему, тем более, что оно и было слабее. Нынче чувствую себя здоровым и веселым, насколько могу быть без семьи. В эту поездку я в первый раз почувствовал, до какой степени я сросся с тобой и с детьми. Я могу оставаться один в постоянных занятиях, как я бываю в Москве, но как только без дела, я решительно чувствую, что не могу быть один» [119] .
Подробно Толстой рассказывает об этом событии в автобиографических «Записках сумасшедшего».
«Меня очень занимало, как и должно быть, увеличение нашего состояния и желание увеличить его самым умным способом, – лучше, чем другие. Я узнавал тогда везде, где продаются имения, и читал все объявления в газетах. Мне хотелось купить так, чтобы доход или лес с именья покрыл бы покупку, и я бы получил именье даром. Я искал такого дурака, который бы не знал толку, и, как мне показалось, что я нашел такого.
Именье с большими лесами продавалось в Пензенской губернии. По всему, что я разузнал, выходило, что продавец именно такой дурак, и леса окупят ценность имения. Я собрался и поехал.
Ехали мы сначала по железной дороге (я ехал с слугою), потом поехали на почтовых, перекладных. Поездка была для меня очень веселая. Слуга, молодой, добродушный человек, был так же весел, как и я. Новые места, новые люди; мы ехали, веселились. До места нам было двести с чем-то верст. Мы решили ехать, не останавливаясь, только переменяя лошадей. Наступила ночь, мы все ехали. Стали дремать. Я задремал, но вдруг проснулся: мне стало чего-то страшно. И, как это часто бывает, проснулся испуганный, оживленный, – кажется, никогда не заснешь. «Зачем я еду?» пришло мне вдруг в голову. Не то, чтобы не нравилась мысль купить дешево имение, но вдруг представилось, что мне не нужно, незачем в эту даль ехать, что я умру тут, в чужом месте. И мне стало жутко. Сергей, слуга, проснулся; я воспользовался этим, чтоб поговорить с ним. Я заговорил о здешнем крае; он отвечал, шутил, но мне было скучно. Заговорил о домашних, о том, как мы купим. И мне удивительно было, как он весело отвечал. Все ему было хорошо и весело, а мне все было постыло. Но все-таки, пока я говорил с ним, мне было легче. Но, кроме того, что мне скучно, жутко было, я стал чувствовать усталость, желание остановиться. Мне казалось, что войти в дом, увидать людей, напиться чаю, а главное, заснуть – легче будет.