Соучастник - Дердь Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Матушка моя хотела учиться на архитектора, но у дедушки университет прочно ассоциировался с борделем, что усугублялось еще и тем обстоятельством, что среди студентов, будущих архитекторов, было много евреев; обстоятельство это делало особенно ненавистной мысль о том, что матушка будет учиться всякой ненужной чепухе. Он духовно отдалился от дочери; впрочем, будь его воля, он бы навечно замуровал ее в какой-нибудь комнате и лишь заглядывал бы к ней через глазок в двери. Вот в такой обстановке я и заполучил отца-еврея, который, как вихрь, налетел и унес матушку, обезоружив деда тем, что не потребовал в приданое ни филлера, даже наоборот: выделил солидную сумму на ведение раскопок. «Отец, этот старый хомяк, продал меня твоему отцу, толстому кошельку», — сказала матушка, искрясь от гнева, однажды вечером, когда отец мой сначала храпел в театре, потом, в изысканной компании, горячо доказывал, что спать с двумя бабами лучше, чем с одной. Если уж речь зашла о скандалах, то надо сказать, что матушка тут тоже не оставалась в долгу: заходя в какую-нибудь лавку, она все, что ей нравилось, с загадочной улыбкой просто складывала себе в сумку и удалялась с таким высокомерным видом, что приказчики грубую мысль о плате даже в слова не смели облечь. Вообще-то матушка деньги терпеть не могла; пачку банкнот, которую отец в ярости швырял на стол, она сметала в сторону — примерно с такой же брезгливостью, с какой однажды двумя пальцами вытянула у него из кармана женские трусики. Антикапиталистическая брезгливость матушки с течением времени росла и крепла: за нее все оплачивали другие. На рынок первой шла гувернантка, за нею — кухарка, следом — дворовый слуга с корзинами. Матушкино дело было лишь скучливо клевать кулинарные произведения Регины. Что же касается ее собственных походов за покупками, то отец потом обходил все лавки на главной улице, для вида покупал что-нибудь — и как бы между делом бросал, что мог бы заодно оплатить счета супруги. Торговцы участвовали в этой маленькой комедии с каменными лицами; лишь один придурковатый мануфактурщик однажды неосторожно хихикнул в кулак. И сначала получил деньги, потом — увесистую оплеуху; в следующий раз и он протянул счет за матушкины приобретения с самым почтительным видом.
Слышу вечерние голоса, доносящиеся из комнаты родителей; со своего балкона, в распахнутой створке окна, вижу и их отражения. Отец: «Если ворует прислуга, я ее выгоняю ко всем чертям, а тебя, если еще раз что-нибудь украдешь, изобью до потери сознания». Матушка: «В самом деле, вы ведь еще ни разу меня не ударили. Не хотите ли выполнить обещание прямо сейчас? Если иначе никак, то хотя бы так я смогу вас почувствовать». На лице у матушки — вызывающая, кривоватая улыбка; сидя на блестящей кожаной кушетке, она поднимает ноту и, подцепив пальцем часовую цепочку, вытягивает у отца часы из кармана. Руки отца, словно два голодных кабана, отправляются по ее ноге к колену. «Змея», — шепчет отец. «Вы, милый мой, не сможете мне изменить, даже если поселитесь в борделе. Где бы вы ни гуляли, все равно будете помнить, что жена вам, собственно, никогда еще не принадлежала». «Не надо преувеличивать», — пробурчал, словно защищаясь, отец. За драматическими его побегами и растрепанными возвращениями немое поражение это рисовало большой знак вопроса.
14
Не знаю, был ли это признак моей солидарности с отцом или желание утереть ему нос, но я предпринял серию символических актов мести против матушки; и первым делом я соблазнил самую младшую ее сестру, с которой они были очень похожи. Муж ее в основном проводил время в саду: совершая странные, утиные телодвижения, тренировался в спортивной ходьбе, загорал голышом и затыкал всем нам рот тибетским буддизмом, поскольку мы были слишком слабы духом, чтобы обрести руководящий принцип жизни своей в воздержании. Раз в день — но только один раз — он обжирался, как свинья, из углов рта у него тек сок жареного мяса; после обеда, задрав ноги в белых чулках, он сидел на диване, хрустел орехами и горячо рекомендовал мне, девственнику, оставаться девственником и впредь; менее привлекательный совет не мог прийти ему в голову. Тетя же загорала на длинной каменной скамье и, положив ступни мне не плечи, размышляла вслух, что заключать компромисс с чувствами — она имела в виду брак — так же глупо, как с солнечным светом или с дождевыми тучами. В их дискуссии, чисто теоретической, мое подсознание вставало на сторону тети, признавая ее правоту и в том, что не каждая женщина, изменившая мужу, обязательно попадет потом в ад: Анну Каренину, скажем, вряд ли будут на том свете поджаривать на вертеле. Пока она так рассуждала, в мозгу моем поселилось и все более крепло отчасти кровосмесительное желание познать это разгоряченное солнцем, стройное тело. Я пошел следом за ней в прохладную гостевую комнату, на стене которой висела картина живописца конца прошлого века: серая от взаимной ненависти супружеская пара гуляет по осенней аллее. Угрюмый мужчина в котелке и угрюмая женщина в шляпке держат друг друга под руку с таким выражением, будто оба только и мечтают, как бы отравить другого. Тетя, лежа на софе, накрытой ковром, потягивала свежее яблочное вино. Я встал рядом с ней на колени и провел губами по ее бедру с белым, выгоревшим на солнце пушком. Она повернула голову набок, немного удивилась, но, прижав стакан к груди, лишь молча следила за моей деятельностью. Потом, неожиданно, но по-прежнему молча, сбросила с себя купальник и сделала знак, чтобы я закрыл дверь на ключ. На это у нас были все основания, потому что спустя пару минут явилась Регина и стала рассказывать через дверь, что на закуску сегодня будут телячьи мозги со спаржей, но главное все же — мясной суп, на нем видно по-настоящему, смыслишь ли ты в поварском искусстве, ведь всем известно, что между ангелом и бесом разницы меньше, чем между хорошим и плохим мясным супом. Тетя что-то отвечала ей, сонным голосом и невпопад, через дверь, я зарылся лицом ей в живот; наконец глуховатая Регина убралась назад, в кухню. Тетя помогла мне расстегнуться; мои руки дрожали, ее — нет. С таинственным умением она восстановила мой скукожившийся от ужаса член, потом, склонившись надо мной, скользнула вперед и прижала свои маленькие, плотные половые губы к моему рту. Муж ее куда-то уехал, и я каждую ночь, в течение двух недель, проводил с ней. Как-то мы слишком, видимо, расшумелись, и матушка за завтраком заметила, что, мол, летние радости — это хорошо, но по физике я, скорее всего, и на осенней переэкзаменовке провалюсь. На вокзале, глядя, как удаляется поезд, который увозил тетю, я упал в обморок. Я слал ей письмо за письмом с упреками и угрозами, она в ответ не написала мне ни строчки. Потом я сел в поезд и поехал к ней в трансильванский городок; по дороге я очень веселился, когда на последней пересадочной станции один из двух кассиров поманил меня к себе и, подмигнув, стал уговаривать купить билет у него: он-де продаст дешевле. На главной площади курортного городка высилось великолепное барочное здание тюрьмы; перед ней, на аллее, в запертой на замок клетке, заключенные в полосатых робах продавали вырезанных из дерева львов и бичи со свистульками в рукоятках. В клетке побольше наяривал тюремный духовой оркестр, рядом с трубачами-растратчиками играли на кларнете меломаны-надзиратели. У тети в саду была вечеринка с иллюминацией, в синем сумраке под яблонями бродили фигуры в длинных белых балахонах и с черепами, намалеванными на масках из черных чулок. Мы с тетей поднялись на чердак и рухнули на драное кожаное канапе, среди запорошенных пылью, ребристых рундуков. Мы уже одевались, когда в лунном свете, падающем из слухового окна, обнаружили, что одежда на нас обоих в крови. Тетя попросила меня больше не писать и не приезжать, ей стыдно, что она меня соблазнила, насчет себя она всегда подозревала, что склонна к распутству. «К дурости ты склонна», — сказал я и собрался было зареветь, но зеленовато-серые глаза ее, вспыхнувшие любопытством, заставили меня стоически терпеть боль. На следующий день я сидел, откинувшись назад, в кожаном нутре фиакра, а тетин сынишка вертелся на облучке, рядом с кучером, и забавлялся, делая вид, будто падает на меня, головой мне в колени, а я должен был щекотать ему шею. Из окна отъезжающего поезда я еще видел, как тетя, держа сына за руку, идет назад, к фиакру, лошади в упряжке которого, с головой в сумах с овсом, были как вечные символы прощания.