Соучастник - Дердь Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почетная обязанность деда — отвечать на вопросы. Он откладывает книгу в сторону и задумывается над смыслом освобождения. «Это не только радостный праздник. Господь утопил в Красном море фараона и всадников его. Но одернул возрадовавшихся: „Мои создания утонули в море, а вы гимны собираетесь петь“. Новые фараоны приходили и приходят, и всех их мы побеждали, если жили с божественной истиной. Сегодня — не так, — в углах губ у деда играла улыбка ангела смерти, — Истину мы продали за серебро, бедняка — за пару сандалий. Мы сутяжничали и стали толстыми. Добавляли землю к земле, чтобы каждое место стало нашим. Закон умер в нашей душе. Друг предает друга, жена — мужа, душа не уверена в теле. Правдолюбца мы высмеиваем, а ложь находит кафедру и поднимается на нее. Даже осел узнает своего хозяина, мы же рассекли череп свой и кричим: это неведомо мне. Мы живем во мраке самолюбования, подобно пьяным; мы мешаем добро со злом, нащупываем во тьме стены и смеемся, когда падает наш сотоварищ». Это была суровая речь. Бабушка попросила разрешения внести мясной суп; на дамаскиновой скатерти поблескивало серебро.
Вместо того, чтобы читать книгу нараспев, дедушка испортил праздник, но бабушка ничего не сказала. Она догадывалась, что мрачные размышления и кручение бороды добром не кончатся, да и вообще нездоровая это вещь, если зажиточному торговцу наскучит вдруг его лавка и он погрузится в книги. Но сейчас она предпочла хитро спросить, как дедушка из четырех символических фигур Хаггады опишет мудреца: может, в рассуждениях о тщеславии он отвлечется от апокалиптических мыслей. Дедушка оживился, глаза у него заблестели, как у школьника: «Поступки праведника побеждают наказующий рок. Он мудрец, ибо учится у каждого, он герой, ибо делает друзьями даже ненавидящих его, он силен, ибо даже грешника не подвергает бесчестию, но душа его немеет перед проклинающими его. Мудрец знает, что он мудрец не по собственной силе, что свеча его зажжена от чужого пламени. Знает, что благословенный поступок таит в себе благословение, проклятый же поступок — проклятие. Если Господь подымает его, он себя унижает; стремящегося ввысь Господь сталкивает вниз. Когда Моисей предстал перед Господом, он закрыл лицо свое, и потому лицо его воссияло. Праведник знает, что и кирпичная стена может быть совершенной; а что говорить обо всем сотворенном мироздании! Путь к истине у каждого свой. Если я собьюсь с него, у меня ничего не будет. Подобно тому, как вода течет с высокого места в низкое, так учение останется лишь у того, кто смотрит на себя так, будто его нет». Дед размышлял, будто по книге читал; он сам был язык традиции.
Сидит дед во главе стола, путешествуя по трем тысячелетиям истории, говорит о Господе, который есть огнь всепожирающий и разящий меч его избранного народа. Господь сдержит свои обещания, если ему так будет угодно, да будет Он славен во веки веков; в каждом поколении Он посылает на нас полчища ненавистников, чтобы они пытались нас истребить. И в последний момент спасает нас из их лап, и воспитывает нас в великую нацию, чтобы могучи были мы на земле и возбуждали зависть всеобщую. Народ раздувается от тщеславия и мнит себя ангелом мщения. Господь обращается с нами, как с женщиной, сказал дед и посмотрел на бабушку: «Дает нам плодоносящее большое тело, чтобы круглились груди наши, мы же наги и навлекаем ненависть на себя. Преследователи наши суть тоже Его орудия, их дело — убивать, мы же взываем к Всевышнему. Народ наш ныне — ни честен, ни смел. И обрушит Господь гнев свой на нас», — сказал дедушка и опустил взгляд на тарелку.
Потом он говорил про раввина Акибу, который еще младенцем читал знаки, начертанные рукой человеческой, и рисунок прожилок на древесном листе, и чертеж сети паучьей. Внятно было ему жужжание пчел, и разговаривал он с белым барсом, и ночью шептался с одиноко скитающейся змеей. Он знал почти все, и суть закона обозначил он в любви к ближнему. Однажды Акибу встретил Бар Кохба, лев-воин, и сказал: «Человек этот — сын звезд», и попросил Акибу сражаться с ним вместе. Плечом к плечу бились они за город, и затем наступило возмездие. Камнем выбивали нам зубы, всем остригли волосы наголо, бороды срезали до корней. Погнал нас Господь на бойню. Женщин обесчестили у нас на глазах, потом забросали их камнями, сыновьям нашим растоптали головы, дочерям пронзали копьями животы. Кровью обагренные, бродили мы, словно слепцы, и вопили, падая в собственную блевотину, и души наши корчились в отчаянии. Отцы отнимали хлеб у детей своих, матери варили в пищу младенцев. Пророкам Господь больше не посылал видений. Он укрылся плотным облаком, чтобы не долетали к нему наши молитвы. Погиб Бар Кохба; схватили и раввина Акибу. Когда вели его на костер, смочил он плащ свой — и так вошел в огонь. Спросили его: «Почему не сбросишь ты свое тряпье? Ведь ты сократил бы свои мучения». «Я хочу продлить их. Ибо жизнью своей я угождаю Господу», — ответил раввин Акиба. В то время был он уже стариком. В этот вечер, вечер седер, бабушка плакала, огорченная, что дедушка так возмутительно ведет себя перед гостями. Может, напился? — спрашивали мы себя. А отец скрежетал зубами, чтобы сдержаться и промолчать.
Я спросил: «Скажи, дедушка, ты Бога любишь?» Дед ничего не ответил, пустыми глазами глядя в пространство. «Скажи, дедушка, раввин Акиба все это заранее знал?» «Раввин Акиба знал Бога, — произнес дед. — А это — тяжкое бремя. Да, знание его висело на нем страшным грузом. Он просил Господа смилостивиться, находил оправдания для народа, но видел свою судьбу. И поэтому считал себя грешником. И был им. Кто видит будущее, тот его и приближает. На одну минуту каждый просыпается, словно пьяный, который хоть на миг да трезвеет. Раввин Акиба долго был бдителен, он видел и козленка, на которого с неба уже падает сокол, видел и спящую деревню, которую уже окружает ползучий пожар. Он хотел молитвой вырвать народ из рук Бога. Чудо для него было не в том, что все будет так, как он предскажет; он считал бы чудом, если бы все произошло по-другому. В молодости он молился, чтобы правота была на его стороне; состарившись — чтобы оказаться неправым». Я спросил дедушку: а он тоже об этом молится? «Я — не раввин Акиба», — сухо ответил дед и ушел в другую комнату. Мы слышали, как он скулит, словно исхлестанная кнутом собака. Бабушка встала. «Сиди», — сказал мой отец. Он ушел к старику, уложил его в постель; тело у того еще дрожало, он впал в забытье. На следующее утро он покорно ел с ложечки яйцо всмятку и растерянно поглядывал на окно, где еще стоял стакан с вином, который он сам поставил туда для Ильи-пророка; в других случаях он сам же и выпивал его среди ночи, в длинной, до щиколоток, ночной рубахе.
12
Меня будят санные бубенцы; на главной улице скрипят полозья, мягко стучат по заснеженной мостовой конские копыта. Снег лежит на карнизе окна мягкой белой подушкой, на которой можно писать пальцем; в комнате еще держится запах вчерашних печеных яблок; я беру в рот шершавые ледяные кристаллы. В овчинной бекеше, в огромном пушистом платке громоздятся на козлах мужик с женой, они приехали на воскресный базар, привезли откормленного поросенка, кукурузу. Вытащив перышко из подушки, я щекочу брату ноздри, вращаюсь, пока не закружится голова, на вертящемся табурете у пианино, потом бесшумно забираюсь в постель к нашей юной няньке. Уткнувшись лицом в ее светлую подмышку, обхватываю рукой ее теплые бедра, рубашка на которых сбилась до пояса; ладонь моя гуляет по выпуклости ее пупка, потом пробирается вниз, до пушистого курчавого сада внизу живота. Ангелике двадцать три, мне — восемь; когда мне будет пятнадцать, я женюсь на ней; ей исполнится тридцать, и она все еще будет красивая. Массивные ляжки ее до того сильны, что я, как ни силюсь, не могу раздвинуть ее колени. Хитрости у меня достаточно, чтобы делать вид, будто действия мои — не более чем невинные детские ласки в полусне. Если мне позволяется лечь рядом с нею, то почему бы не прижаться животом к ее благословенно широким бедрам, не провести выпяченными губами по верхней выпуклости ее грудей, которые сейчас, когда она лежит на спине, слегка растеклись в стороны, но в вырезе ночной рубашки все равно легко достижимы. А если она лежит на правом боку, подогнув коленки, что особенного в том, если я придвинусь к ней сзади, прижимаясь к изгибам и выпуклостям ее тела, к золотисто-коричневому заду. Левая моя ладонь неспешно обследует обширный этот континент, устраивает привал на крутом бедре; но есть еще не открытые мною области, и вот мой дрожащий средний палец находит между ляжками влажный вход в пещеру. Ангелика, ужаснувшись, грубо отбрасывает мою руку, потом, но уже не так решительно, шепчет, чтобы я сейчас же убрался вон из ее постели. Из-под зажмуренных век я вижу, что лицо ее — скорее испуганное, чем сердитое. Я отодвигаюсь обиженно, но убираться у меня и в мыслях нет, я мурлычу, словно она разбудила меня из глубокого сна, и прошу не выгонять меня на холод. Но едва она, утратив бдительность, доверчиво начинает дремать, я опять отправляюсь в свое путешествие и не успокаиваюсь, пока ладонь моя не находит ту волосатую раковину между ее ног; не ахти какая интересная вещь, но что-то, какая-то душевная аномалия гонит меня туда: вот так пехота на фронте маниакально, вновь и вновь штурмует какую-нибудь высотку; я ловчу до тех пор, пока мне не удается прижаться к этому месту лицом. Ангелика сползает пониже, притягивает меня к себе и, перебирая пальцами мои длинные волосы, плаксивым голосом просит, чтобы я больше не ложился к ней в постель, она завтра же уйдет от нас, если я буду вытворять такое. Я мочу слезами светлый пушок у нее на шее; зарывшись лицом ей в живот и тыча кулаком в бедро, я твержу: «Не уйдешь! Не уйдешь!» Братишка, проснувшись, садится в своей постели и, испугавшись, что Ангелика уйдет, прибегает к нам; любовный поединок уступает место ребячьей потасовке. Мы деремся прямо над лежащей Ангеликой, сшибаемся лбами едва ли не до сотрясения мозга; нянька со странным выражением на лице, сжав губы, подбадривает нас, словно ей приятно, что мы бьемся из-за нее; а мы, опираясь на ее живот, кусаем друг другу уши, тот, кто окажется сверху, колотит другого о пол головой. «А ну-ка, убирайтесь оба», — строго говорит наконец Ангелика; тогда брат, упав на нее, сдергивает с ее груди рубашку, я делаю то же с другой стороны. Два осатаневших звереныша, мы мнем, сосем, кусаем ее, потом, в один и тот же момент, вкус этой обильной плоти вызывает у нас пресыщение, и мы, даже не оглянувшись, мчимся в сад играть в снежки. Но чувства продолжают владеть мною; в вечерних сумерках, заполняющих детскую, я кладу голову Ангелике на колени, она сидит, поставив ноги на маленькую скамеечку, и я через ткань юбки ощущаю сладковатый запах ее лона, пальцы ее бродят по моему затылку, длинные мои волосы — маскировка против чего-то, от чего мне хочется плакать. Кожа няньки еще отвечает моей коже, в бдительном нашем сне мы с ней срослись, как супруги, голова ее с белокурой косой, нависшая надо мной, — словно ласковое небесное тело, и когда меня зовут из недр сада домой, я прикладываю руки, лиловые от строительства снеговика, к изразцовой печке, а сам прижимаюсь к ней. Однако тут есть еще и моя племянница, мы уже все рассмотрели друг у друга, придя к выводу, что со спины мы с ней совсем одинаковые, а небольшое различие, что можно обнаружить спереди, — вещь пустяковая и не слишком интересная; и все-таки, спрятавшись за поленницу, мы иной раз так неистово тискали друг друга, что даже садовник обратил внимание на наше сопение; летом я слежу, чтобы стебли малины не укололи ей руку, топчу крапиву перед ее ногами в красных сандалиях, а когда мы сидим с ней на берегу речушки, совсем не радуюсь, когда за спиной зашуршат кусты и Ангелика в обтягивающем ее спереди и сзади платье усядется рядом, глуповато морща лоб над нашими детскими загадками. У племянницы моей, правда, еще нет грудей, зато мелкие, как рисовые зерна, зубы и испачканный смородиной носик — забавнее. Мы бежим наперегонки, нянька отстает, я не против, если она споткнется и упадет, но потом я отсылаю племянницу домой и целый вечер мухлюю в общих играх, чтобы Ангелика выигрывала почаще, по-братски глажу ей руку, накидываю ей на плечи вязаный платок и, изображая ревность, поддразниваю: вон, дескать, как она в воскресенье вся раскраснелась и как весело напевала, возвращаясь с футбольного поля, где наш управляющий, долговязый, с высоким лбом молодой человек, кручеными ударами штурмовал ворота команды соседнего городка.