Застолье в застой - Виталий Коротич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много раз после этого я пробовал опубликовать этот рассказ, как свидетельство героизма и сообразительности наших людей, но цензура всякий раз снимала его, поскольку ничего подобного у нас случится не может. Так и не напечатали.
А нам с Гречко было еще много о чем вспомнить…
С Евгением Евтушенко мы бражничали во множестве мест — навскидку вспоминаю — бывало в Москве и Киеве, в Хельсинки и Сеуле, в Нью-Йорке и Бостоне. Нас одновременно избрали депутатами последнего парламента нашей бывшей страны — обоих от Харькова. Всякий раз это было интересно. Мы делились друзьми и своими незаурядными знакомцами — у него в застольях я познакомился со многими — от американской кинозвезды Уорена Битти до российской скоропостижной знаменитости Натальи Негоды. Как-то он привел в Москве ко мне домой Стивена Коэна, профессора Принстонского университета, и мы, изрядно выпив, что, наверное, различимо и на снимке, до полуночи спорили о судьбе Бухарина — Стив Коэн тогда писал книгу о российских революционерах, в том числе о красивых мечтаниях и мечтателях, утонувших в крови.
В самом конце, после ампутации, Евтушенко позвонил мне под Новый год из Оклахомы и вдруг заговорил о той, оставшейся позади, жизни, раскрепощенной и легкой. Такой она ему представилась в конце пути, хоть такой никогда не была. А может быть, мы еще не все поняли…
Мое литературное поколение было сиротским. У нас забрали учителей — ведь могло, наверное, все сложиться и так, что был бы у нас шанс общаться с Маяковским и Мандельштамом, с неломаными Ахматовой и Зощенко, может быть, даже с Набоковым, Гумилевым или Буниным. Не сложилось. Нам назначали в учителя многих из тех, у кого учиться было нечему, но некоторые мои сверстники, как бы там ни было, выстояли.
Здесь две очень дорогие для меня фотографии. Одна: мы на одном из поэтических фестивалей в бывшей Югославии пьем вместе с кем-то из македонских поэтов, но и с Семеном Кирсановым, человеком, пытавшимся экспериментировать в новой русской поэзии, дружившим с Маяковским, Багрицким и Бабелем, рассказывавшим мне очень о многом и многих то, чего я не мог прочесть тогда нигде.
Второе фото: с Миколой Бажаном, классиком украинской литературы, чудом выжившим в 30-х годах, когда он несколько лет подряд спал одетым, ожидая ареста. Мы подружились, когда мне было лет двадцать пять, а ему шло к шестидесяти, но это была именно дружба, искренняя и откровенная. Однажды он повез меня в свой родной городок Умань под Киевом, а по дороге мы притормозили около леса, выпили-закусили на травке. С Бажаном мы дружили до последних его дней, и он, безжалостный к себе, учил меня на своих ошибках.
Я никогда не судил старых писателей, проживших во времена, которые мне и не снились. У таких, как Леонид Леонов, за плечами было две мировых войны, годы революции, террора, разрушения, стройки, безнадежное зачастую желание вписаться в неимоверную жизнь.
В 1949 году, когда Сталину исполнилось 70 лет, Леонов выступил с предложением праздновать Новый год не 31 декабря, как доселе, а на два дня раньше, 29-го, в день рождения Сталина. Ну и ладно. Зато доносов, говорят, не писал…
С народным артистом СССР Георгием Жженовым мы сблизились как-то исподволь. Может быть, помогло и то, что я не завалил его сочувствиями по поводу двадцати украденых у него лучших лет жизни, а помог ему написать и издать небольшую повесть «Саночки», о страшной жизни в сталинском концлагере и про то, как человек побеждает зло, — это была не джек-лондоновская литературщина, а рассказ о жизни актера, ни за что изъятого из искусства. Он не сыграл своих Ромео, он не создал семьи в молодости. Но он выстоял. Справедливость восторжествовала — он вернулся на экраны и сцену, стал знаменит, но как же пульсировала и болела в нем его непрожитая жизнь — до самого последнего дня. Не обида, а просто неутолимая боль. Мы сфотографировались, перед тем как сесть за обильный стол и вкусить щедрую, как он сказал, «пайку»…
С Михаилом Сергеевичем Горбачевым я пил чай неоднократно. Водки не пил никогда. Однажды, когда Михаил Сергеевич встретил меня объятиями, ехидный фотокорреспондент из-за моей спины заснял мгновенное выражение его лица: напряженное и ждущее неведомо чего. Так он и к моему редакторству относился. Он уважал независимо мыслящих людей, но в то же время боялся чужих независимостей, а свою так и не обрел. При этом он был хорошим и порядочным человеком в общении и в работе.
Пил ли он? Наверное, пил, и, должно быть, умеренно. Мне всегда было приятно с ним общаться, он никогда не был страшен, даже во гневе. Я как-то спросил у него, почему он с такой легкостью уступил власть после нелепого путча. Топнул бы ногой, вывел патрули на улицы, приструнил Ельцина… «Что ты, что ты, — сказал Михаил Сергеевич. — Могла же кровь пролиться…» Возможно, он был прав. По-своему. Не партийно-ленинской правотой…
Людмила Марковна Гурченко была поразительно искренним человеком; все, что она говорил и делала, никогда не вызывало сомнений. Она была нескрытна в своих решениях и оценках; очень многое было у нее однажды и навсегда. Включая жизненные принципы и даже словарь.
Пару лет назад после прекрасного концертного выступления для Гурченко был устроен банкет, где, сидя с ней рядом, я вдруг сдуру сказал, что, мол, пожалей себя. Двигаясь с такой бешеной энергией, выкладываясь без жалости к себе — можно упасть однажды и не встать. Не дай бог. Гурченко тут же поднялась и сказала: «Вот Виталик только что заявил, что я однажды е…бнусь на сцене и умру. Так вот — я хочу для вас выступать именно так и всегда буду выступать, не жалея себя. И вы меня не жалейте».
На другом застольном снимке Людмила Марковна рядом с супругом, но в ином, угрюмом настроении — это все из-за того, что неподалеку сидит за столиком Иосиф Кобзон, после развода с которым Гурченко не переносила его даже на расстоянии пистолетного выстрела…
В моей книге, изданной в ее родном Харькове, есть стихотворение, посвященное Гурченко. Ничего не сказав мне, она сама перевела его на русский язык и сделала песней, которую записала. Супруг Людмилы Марковны Сергей Сенин рассказал в газетном интервью, что Гурченко как раз смотрела первую копию только что снятого фильма-концерта, и на этой песне, которую она назвала «Советчики», сердце ее остановилось. Перевела она стихи очень точно — и по смыслу и по тексту: «Друзья мои и советчицы, как вам в те дни жилось, когда в беду опрометчиво мне попасть довелось? Сочувствовать с доброй миною не стоило вам труда. Жалельщики мои милые, как вам жилось тогда?..» Искренний, добрый человек, она всю жизнь тосковала по искренности и доброте.