Застолье Петра Вайля - Иван Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суть чайной церемонии – в эстетизме обыденного. Объекты художественного восторга – чайник, чашка, помазок для взбивания чайного порошка. Можно представить себе водочную церемонию, на которую валом бы валили интуристы в России. Минимализм декора – скажем, сломанная скамейка. Поэзия суровой простоты – граненый стакан, мятый огурец, плавленый сырок. Благоговейный ритуал деления пол-литра на троих. Эмпирическое преодоление теоретически невозможного.
На вокзале в первой столице Японии Наре – статуя Ники Самофракийской. Должно быть, у японцев вызывает недоумение: почему бы не приставить женщине голову и руки? Вот у знаменитой статуи Будды голова отвалилась в землетрясении, сделали новую, и все. Большинство храмов – XIX века. И тоже ничего. Дело в месте, духе, святости традиции, а не в возрасте стройматериала. Привыкнуть к этому трудно. Обычный на Западе вопрос: “Когда это простроено?” – имеет ответ, но не смысл. Синтоистские храмы вообще положено обновлять через определенный срок. Японцы верят, что время уничтожает “не мысли о вещах, но сами вещи” (строка из Бродского). Так зачем же вещи беречь, если их можно сделать заново? Еще и лучше. Будь у них Венера Милосская, они бы ее превратили в Шиву.
Предел условности в искусстве – кукольный театр Бунраку. Федерико Феллини, скажем, включает в кадр оператора с камерой, и мы замираем от авторской смелости, от обнажения приема. А тут с VIII века прилагаются все усилия, чтобы уйти подальше от правдоподобия. Одну некрупную куклу ведут три человека. Первый управляет головой и правой рукой, второй – левой, третий – ногами. И не только не прячутся, хорошо хоть куклу не всегда заслоняют. Раствориться в действе нельзя и не задумано. Любопытно, что в эпоху немого кино во всем мире фильмы шли с аккомпанементом музыки, и только в Японии придумали специальную должность так называемого бенси – он стоял на возвышении возле экрана и пояснял происходящее. В первой трети нашего века лучшие бенси не уступали в популярности самим кинозвездам. Японцы постоянно как бы вносят условность, напоминают, что искусство не есть жизнь, это вещи разные.
Дзен-буддистские сады, знаменитые сады камней – главное, что я вынес из Японии. Страна интерьера здесь превзошла себя. Как борец айкидо сосредотачивается на одной-единственной точке внизу живота, чтобы потом творить богатырские чудеса, Япония собирает все, кажется, свои духовные силы на мельчайшем клочке земли, усыпанном камнями и галькой. В этом алькове посторонним делать нечего. Сад камней – будуар страны. Сад камней – для прогулок, а не для созерцания. Это не часть природы, а нечто соперничающее с ней, самодостаточное. И пустые пространства сада, не занятые ни камнями, ни деревьями, ни мхом, значат не меньше, чем значащие предметы. Недоговоренность, недопоказанность, намек. Так во всем. Над Фудзиямой всегда облачное небо.
Сады и поезда – формула современной Японии, включающая огромный набор антитез. Неподвижность и стремительность, традиция и новаторство, застой и развитие, канон и изменчивость, эзотерика и открытость, самобытность и космополитизм, лаконичность и многообразие, минимализм и усложненность. Поезда “Синкансэн” (“Пуля”) несутся со скоростью двести двадцать километров в час с такой точностью, что на пятисоткилометровой дистанции Токио – Киото в часы пик они отходят каждые четыре минуты. Такого нет нигде в мире.
Но гипотетическая разгадка Японии не в поездах (в принципе, они возможны и в другом месте), а в том, что позволяет существовать этим поездам, – в садах. Антитеза садов создает противовес, необходимый духовному здоровью нации. Отсюда – эстетическая терпимость у столь эстетского народа к безобразным экстерьерам городов. Зачем стараться, когда для прекрасного есть сады? В стиле японской жизни, который в конечном счете определяет и судьбу народа, сады – тот центр, вокруг которого концентрическими кругами может размещаться все что угодно. Именно – что угодно, потому что дзенский сад уже вмещает в себя все. Он уже есть самодостаточная вселенная, поэтому так легко раскрепощаются силы для всего остального. Потому переимчивы и предприимчивы японцы, что главное всегда остается в саду. Всё в саду. Сады и поезда, эта странная пара – всего лишь догадка, всего лишь попытка как-то понять поразительный феномен страны, настолько непохожей на другие, что кто-то назвал Японию “спутником Земли”.
Программа: “Поверх барьеров”
Ведущий: Петр Вайль
27 августа 1989 года
Петр Вайль. Имя Александра Башлачева сейчас известно достаточно широко. Недавно вышла его пластинка. Можно надеяться, что растущая популярность песен Башлачева побудит к выпуску и других его записей. Как это часто случается, популярности способствует трагедия. В прошлом году Александр Башлачев покончил с собой, выбросившись из окна. Ему было тогда двадцать семь лет. Впрочем, о жизни и смерти Башлачева подробно рассказал в своей статье Артемий Троицкий (напомню, что она была опубликована в двадцатом номере “Огонька” в мае). О Башлачеве только начинают сейчас писать, его время только наступает. Увы, после смерти. Интерес к нему огромен. И конечно, мы используем возможность познакомить наших слушателей с тем, что еще не тиражировано на родине. Такую возможность нам предоставил московский рок-музыкант Александр Липницкий, близко знавший Александра Башлачева, обладатель его уникальных записей.
На кассете восемь песен. Самые известные – “Посошок”, “Имя имен”, “Вечный пост” – пронизаны тем, что называется “русским духом”. Вообще, я бы выделил у Башлачева в его художнической позиции две доминанты. Первая – это острое поэтическое самосознание, ощущение предназначенности, предуготовленности к чему-то важному и высокому, чему в полной мере соответствовать не выходит, да и невозможно. Изначальная уверенность в том, что ничего близкого к идеалу не удастся свершить, что путь поэта – крестный путь, и творческий акт – мазохистское наслаждение. Можно догадываться, что именно это острое самосознание поэта и привело Башлачева к гибели.
Вторая очень слышная нота в его песнях – русская. Русскость Башлачева не в мелодиях (хотя он охотно использует и раешные переборы, и частушечные напевы и вообще народный лад), но прежде всего, я думаю, в языке. Это самое интересное в Башлачеве. Скажу сразу, что там, где он от этой русскости отходит, случаются срывы. Например, песня “Все от винта”. Она выглядит, на мой взгляд, чужой для его дара, в ней явственно слышна тревожная геологическая интонация, которой так богаты песни наших бардов 60-х годов. И как только взят вот такой, на мой взгляд, чужой настрой, появляется вычурность образов: “Рекламный плакат последней весны качает квадрат окна”. Это из другой поэтики. Так же как в отличной песне “На жизнь поэтов” поэты названы “ангелы-чернорабочие”. Это снова из набора мужественной эстрадной романтики.
Но, я считаю, тут же с этими чернорабочими рифмуется другое. “Поэты, – поется в песне «После строк», – ставят знак кровоточия”. И это уже образность своя, башлачевская. И тут же – “поэты легки на поминках”. Это опять формула, найденная самим Башлачевым. И в той же песне “На жизнь поэтов” трагическое признание – “дышать полной грудью на ладан”. И образы, нанизывающиеся один на другой, точнее, вырастающие друг из друга, – “семь кругов беспокойного лада пойдут по воде над прекрасной шальной головой”. Тут семь кругов ада мало того, что превращаются в “круги лада”, в семь нот, в которых обречен существовать поэт, но эти круги еще идут по воде над его головой – это все, что остается от поэта.