Кубанские зори - Петр Ткаченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через восемьдесят пять лет после неудавшегося переименования хутора в Краснодаре на улице Ставропольской я встречусь с Еленой Сергеевной Лебедевой, внимательной, сухонькой старушкой, внучкой генерала И.Г. Лебедева. Она 1917 года рождения, воспитывалась и жила в семье своего дедушки.
Из какой-то немыслимой дали всплывает то, что ни в каких архивах и хрониках не сохранилось. Елена Сергеевна рассказывает мне о своем, знаменитом в свое время дедушке:
— Родился он в 1854 году в семье простого, рядового казака. Отец его умер рано. И тогда Войсковое правительство, идя навстречу матери-вдове, определило мальчиков — дедушку моего и его брата Василия в Воронежский кадетский корпус на казенный счет. После кадетского корпуса он окончил Николаевское кавалерийское училище в Петербурге, откуда был выпущен казачьим офицером.
Служил он в разных полках, был в Средней Азии, в так называемой Текинской экспедиции под командованием генерала Скобелева. Служил также в Каменец-Подольском. Помощником атамана Кубанского войска он был при атаманах Маламе и Бабыче.
По рассказам бабушки, казаки его уважали, так как был он человечным, хотя и строгим, но справедливым. К началу революции он уже находился на пенсии, но, несмотря на это, его арестовала ЧК, и все, что он имел, конфисковали. Я помню, хотя и была маленькой, как мама со мной на руках ходила к нему в тюрьму на свидание. Там его продержали два месяца и выпустили, как не участвовавшего в боях против Красной армии. Такова была официальная мотивировка. Позже бабушка узнала, что за него заступились, узнав о его аресте, рабочие завода «Кубаноль», был такой завод в Екатеринодаре. Оказалось, что в период его службы он, временно замещая атамана Бабыча, отказался подписывать смертный приговор задержанным большевикам, в том числе и рабочим этого завода.
Мама моя работала секретарем в адыгейском земотделе еще до прихода красных и получила большую проходную комнату. Здесь мы потом и жили вчетвером: дедушка, бабушка, мама и я.
Удивительно, но я никогда не видела дедушку в нижнем белье. Он всегда был в брюках, тужурке, сапогах и разрешал себе разве что расстегнуть верхние пуговицы парусинового кителя. Меня он тоже приучал к аккуратности, с пяти лет начал обучать чтению, письму, математике и даже французскому языку. Он шил мне матерчатые игрушки — лошадок, зайцев. Иногда мы с ним гуляли и пели украинские и русские песни: «За свит вста-лы козаченькы», «Делибаш» и другие.
Он очень терзался тем, что не было ему работы. Его неоднократно приглашали на службу в штаб Красной армии, но он категорически отказывался от такой «чести».
Очень его мучила и судьба сыновей. Старший, Сергей Иванович — мой отец, служил у адмирала Колчака и, видимо, погиб где-то под Иркутском. Вестей от него мы никаких не получали, и я его совсем не помню. Младший его сын, мой дядя Олег Иванович, был адъютантом у генерала Врангеля и отступил вместе с ним за рубеж. Доходили слухи, что в Париже, в чине генерала, он заведовал казачьим кадетским корпусом. Но переписки у нас с ним не было.
Когда дедушка умер, в последний путь его провожало очень много людей, не побоявшихся прийти на похороны…
Похоронен он на Всесвятском кладбище. Могила его, как и многих современников смуты, затеряна…
К сожалению, о его жизни и особенно о службе его я знаю мало. Он был сдержан и не любил излияний, считая их слабостью человеческой…
Все, здесь происходившее, оказывается, так близко и рядом. Только потревожь его воспоминанием, только всмотрись в него, и оно всплывет, предстанет неотступно, оживет в душе неизвестно с какой целью. Но только в сквозном временном развитии можно различить его истинный смысл и значение…
Нет, что-то было и есть неизъяснимое на этом, вроде бы глухом хуторе Лебеди, некая сообща вырабатываемая и в то же время в каждом человеке проявляющаяся неведомая, неиссякаемая сила и правда… Там, казалось, не могли не сформироваться истинные человеческие характеры, со своим устойчивым от всяких случайных и произвольных влияний миром.
Действительно ли водятся лебеди на Лебедях, я не знал. Во всяком случае, мне не доводилось их там видеть. Но теперь я точно знал, что там водятся лебеди иные — воображаемые, какие могут рождаться лишь в здоровом сознании и живой человеческой душе. Они невидимы, незримы, а потому в их истинном существовании сомневаются многие. Они летят над этим неприметным хутором даже тогда, когда осыпалось их мозаичное изображение на обшарпанной автобусной остановке, торчащей среди степи, напоминающей караульную, сторожевую будку.
Я слышу свистящий шорох их невидимых крыльев… А может быть, это настороженно шепчется о невозвратном прошлом и неведомом грядущем много повидавший и о многом умолчавший прибрежный камыш.
Когда я узнал, что на Лебедях никогда не водились и не водятся лебеди, что это чудное, певучее название хутора имеет совсем иную историю, это не разочаровало меня, хотя и было жаль детской сказки. Наоборот, меня поразила история этого названия, и более всего то, как народ уберег и сохранил имя своего родного хутора, несмотря на всю жестокость времени.
Экая невидаль, экая радость — лебеди. Тут же я узнал, удостоверился совсем в ином, гораздо более драгоценном. История сохранения названия хутора свидетельствовала о том, что в народе есть такая сила сопротивляемости всему случайному, которая и составляет основное содержание человеческого бытия. Сила невидимая и неизъяснимая…
Как я могу теперь не поверить в эту таинственную силу, если вот он хутор со светлым и певучим названием, пронесенным через немыслимые беды, словно эти беды его и не касались — Лэбэди…
Как я могу не поверить в эту незримую таинственную силу, если вот они эти Лэбэди — далекая, чудная, таинственная и сказочная страна моего детства, с которой столько связано переживаний и смутных надежд. Если бы у меня не было этого хутора Лэбэди, этой невыразимой, непостижимой мечты о несбыточном, жизнь моя, видимо, сложилась бы совсем иначе… Я и до сих пор не могу сдержать волнения, когда заслышу это слово, это имя, этот звук — Лэбэди… Кружится голова о давно миновавшем и не уходящем, о несбывшемся и несбыточном, о таком дорогом и необходимом, без чего жизнь не бывает полной, превращаясь в скудную, невыносимую пустыню…
У меня в комнате, в Москве, уже который год стоит в вазе пучок ветвистого, нетускнеющего, нелиняющего кермека. Мелкие паутиновые веточки и крохотные цветочки сливаются в фиолетовое, плавающее облако. Охапку этих жестких, дротя-ных цветов я наломал на сизых солончаках близ хутора Лебеди, там, где проносилась, а может быть, и теперь проносится беспокойная, мятежная и непокорная душа знаменитого ле-бединца Василия Федоровича Рябоконя. Там все так же стынут под нещадным кубанским солнцем степные низины и балки с серебристыми, соляными разводами по берегам, словно на пропитанной потом, просыхающей рубахе. А может быть, это соль никем не исчисленных, неведомых миру человеческих слез…
Это дымчатое фиолетовое облако жестких цветов, парящее надо мной, кажется теперь уже единственным, что еще связывает меня с тем удивительным, родным, камышовым краем. От него першит в горле, удушливым томлением сдавливая грудь. А может быть, от того, что все происходившее здесь было столь трагическим, которое можно понять и объяснить, но чего уже вовек невозможно поправить.