Богоматерь цветов - Жан Жене
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, педерасты собрались внизу у лестницы. Они прижались друг к дружке и неумолчно болтают, щебечут; девочки окружили великолепных, прямых, молчаливых и неподвижных, как ветви дерева, мальчиков. Все в черном: брюки, куртки, пальто, но их лица, молодые и старые, гладкие и морщинистые, словно гербы, разделены на цветные квадраты. Идет дождь. С шумом дождя смешивается:
- Бедняжка Дивина!
- Ты только подумай, милая! В ее возрасте это было неизбежно.
- Она ведь уже не зарабатывала, как прежде!
- Миньон[4]не пришел?
- Тихо вы!
- Нет, вы на нее посмотрите.
Дивина, не любившая, чтобы кто-то ходил над ее головой, жила на последнем этаже солидного дома в приличном квартале. У его подъезда и топталась вся эта шушукающая компания. С минуты на минуту катафалк, запряженный скорее всего черной лошадью, прибудет, чтобы отвезти останки Дивины в церковь, а затем - сюда, совсем рядом, на маленькое Монмартрское кладбище, куда ведет улица Рашель. Проследовал Всевышний с видом "кота". Болтовня стихла. С непокрытой головой и очень элегантный, непринужденной изящной походкой приближался улыбающийся Миньон-Маленькая Ножка. При всей изящности в его поступи были какая-то тяжелая величественность, как у варвара, который вышагивает по грязи в дорогих сапогах на меху. Верхняя часть его тела сидела на нижней, как король на троне. Стоит мне представить его, как ту же моя левая рука лезет через прореху в кармане. И воспоминание о Миньоне не отступит, пока я не закончу свое дело. Однажды дверь моей камеры отворилась, и явился он. На мгновение он показало мне таким же торжественным, как сама смерть выходящая из оправы невероятно толстых тюремных стен. А вид у него был такой, будто он лежал голый в поле гвоздик. Уже в следующую же секунду всецело отдался ему, и словно через рот (не помню кому принадлежат эти слова) он заполнил меня до самого сердца. Заполнил настолько, что вытеснил меня самого, и теперь я сливаюсь с гангстерами налетчиками или "котами", и полиция по ошибке задерживает меня. В течение трех месяцев он наслаждался моим телом, истязая меня как только мог. Я валялся у него в ногах, а он топтал меня, как половую тряпку. Потом он освободился и вернулся к воровству, я же не могу забыть его, его жесты, он весь проявляется в них, как в гранях стекла, его жесты всегда казались непредсказуемыми, их невозможно было представить следствием долгих раздумий. Увы, от него, осязаемого, мне остался лишь гипсовый слепок с его гигантского вставшего члена, слепок, сделанный самой Дивиной. Больше всего меня поражали крепость, а значит - красота его пениса, от ануса до самой головки.
Я бы сказал еще, что у него были кружевные пальцы, и при каждом пробуждении его протянутые руки раскрывались, чтобы принять в себя Мир, это придавало ему вид Младенца Иисуса, лежащего в яслях (пятка одной ноги на щиколотке другой), но его внимательное лицо было обращено к небу изнанкой. А стоя, он походил на Нижинского[5]на старых фотографиях, где тот снят в одеянии из лепестков роз с руками, привычно сложенными корзинкой. Его гибкое, как у скрипача, запястье изящно изогнулось. А иногда он вдруг сам себя душит трепетной, как у трагической актрисы, рукой..
Это почти точный портрет Миньона, ведь он - мы это еще увидим - был гением жеста, одно воспоминание о котором возбуждает меня так, что я уже не в силах остановиться, пока моя рука не склеится от выпущенного на свободу наслаждения. Он вошел к смерти, ступая по прозрачному воздуху. Его еще называли греком или шулером; когда он проходил мимо, все гомики, и Монсеньер, и Кастаньета и все Мимозы, незаметно сделали грудью винтообразное движение, и им показалось, что своими телами они, как вьюнки, оплели этого красавца. Безразличный и блестящий, как сталь ножа, которым забивают скот, он прошел, расколов их на две части, которые вновь бесшумно соединились, распространяя легкий запах отчаяния, который ни с чем не спутаешь. Миньон поднялся по лестнице, шагая через ступеньку, широко и уверено, так что казалось, что, достигнув крыши, он не остановится и уйдет дальше по ступенькам голубого воздуха, в небо. В мансарде, ставшей менее таинственной после того, как смерть превратила ее в склеп (она утратила свою двусмысленность, вернув себе вместе с чистотой вид беспричинной бессвязности, который придавали ей эти удивительные похоронные предметы: белые перчатки, фонарь, артиллерийская куртка и, наконец, все то, о чем мы упомянем ниже), находилась лишь мать Дивины, Эрнестина, вздыхающая под траурной вуалью. Она уже старая. Но она наконец-то получила эту замечательную возможность, которою так долго ждала. Смерть Дивины позволит ей, через внешние проявления отчаяния, через видимый траур слез., цветов и крепа, освободиться от сотен ролей которые ей приходилось играть. Во время болезни, я сейчас расскажу о ней, - когда Дивина-трюкачка была еще всего лишь деревенским мальчишкой звалась Луи Кюлафруа, удача ускользнула из рук Эрнестины. Со своей постели больной видел комнату, где ангел (опять это слово волнует, влечет и в то же время отталкивает меня. Крылья у ни есть, а вот есть ли у них зубы? Неужели с помощью этих тяжелых, покрытых перьями крыльев, "этих мистических крыльев", они и летают? А их чудесное ангельское имя: они меняют его, если падают?, где ангел, солдат в голубой форме и негр (ведь мои книги всегда будут лишь поводом изобразить солдата в голубом, ангела и негра, играющих, словно братья в кости или в бабки в темной или светлой тюремной камере) составляли некое тайное сообщество, не-которого сам он был исключен. Ангел, негр и солдат поочередно принимали облик его школьных друзей, крестьян, но никогда - змеелова Альберто. Это его поджидал Кюлафруа в пустыне, чтобы ртом утолить свою знойную жажду звездной плоти. Чтобы утешиться, он, несмотря на свой возраст, пытался найти счастье там, где не было ничего приятного: в поле, чистом, пустынном и унылом, в поле песка или лазури, в магнитном поле, немом и безжизненном, где не осталось ни нежности, ни цвета, ни звуков. Уже много раньше появление на деревенской дороге невесты в черном платье, но в белой фате, сверкающей, как молодой пастух, засыпанный снегом, или как запудренный мукой светловолосый мельник, или как Нотр-Дам-де-Флер, которого он узнает позже и которого я сам увидел в своей камере как-то утром у отхожего места - с сонным лицом, розовым под мыльной пеной, и всклокоченными волосами - раздваивая его представление о мире, открыло Кюлафруа, что поэзия - это не мелодия сладких извивов, потому что фата падала складками резкими, четкими, строгими и ледяными. Это было предостережением. Он ждал Альберто, а тот все не шел. Но в каждом входящем крестьянине или крестьянке ему виделись черты змеелова. Они были как бы его вестниками, посланцами, предтечами, несли впереди него часть его даров, подготавливая его приход, протаптывая ему дорогу. Они возглашали аллилуйя. У одного была походка Альберто, у других - его жесты, или цвет и вельвет его брюк, или его голос; и Кюлафруа, как человек, который очень чего-то ждет, не сомневался, что в конце концов все эти разрозненные детали соединятся, сделав возможным торжественное, долгожданное и удивительное появление в его комнате уже целого Альберто; так в моей камере появился Миньон-Маленькая-Ножка, и мертвый и живой одновременно.