Проповедь о падении Рима - Жером Феррари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот же вечер, подробно рассказав сыну по телефону о жизни всех его братьев и сестер, перейдя заодно на новости о бесчисленной когорте племянников и племянниц, Гавина Пинтус после традиционного вопроса о том, привыкает ли сын к Парижу, объявила Либеро, что официантка из деревенского бара таинственным образом исчезла. Либеро воспроизвел услышанное от матери Матье Антонетти, но тот рассеянно буркнул что-то в ответ, и оба снова погрузились в повторение лекций, тут же забыв о событии, которое тем не менее положило начало их новому существованию. Оба знали друг друга с детства, правда, не с пеленок. Матье исполнилось восемь, когда его мать, обеспокоенная явной склонностью сына к уединению и мечтательности, решила, что ему необходимо общение — приятель, с которым тот мог бы вместе проводить каникулы в деревне. Она взяла сына за руку, перед выходом сбрызнув его одеколоном, и повела к Пинтусам, младшему мальчику которых тоже было восемь. Огромный дом Пинтусов представлял собой разнокалиберные и неоштукатуренные блочные наросты и походил на хаотично разрастающийся организм, живущий собственной дикой жизнью; здесь со стен свисали провода с патронами от лампочек, двор был завален тележками, шлангами, черепицей, на солнце валялись собаки, а мешки с цементом и впечатляющее количество неопознанных предметов выжидали своего часа, чтобы доказать однажды свою пригодность. Гавина Пинтус штопала курточку; ее грузное тело, раздобревшее после одиннадцати родов, свисало с хрупкого складного стульчика; Либеро сидел на приступочке у нее за спиной и наблюдал за тремя братьями, как те, измазавшись в мазуте, ковырялись в лишенной признаков возраста машине с разобранным мотором. Мать энергично тянула Матье за собой, а он все сильнее сопротивлялся, и когда Либеро неподвижно и без тени улыбки уставился на мальчика, Матье так сильно сбавил шаг, что Клоди Антонетти пришлось резко остановиться, и когда через несколько мгновений Матье разрыдался, ей ничего не оставалось, как отвести сына домой, умыть и прочитать пару нотаций. Успокоился он, только когда его старшая сестра, Орели, обняла его с инстинктивной материнской заботой, смешанной с еще детской серьезностью. Во второй половине дня Либеро постучал в их дом, и Матье согласился прогуляться с ним по деревне; они пробирались сквозь беспорядочное сплетение таинственных троп, ручейков и улочек, и все это постепенно стало складываться в упорядоченное, уже совсем не страшное пространство, пока это самое пространство не стало для Матье наваждением. С каждыми новыми каникулами конец пребывания в деревне омрачался все более и более тягостными семейными сценами, пока Клоди не пожалела, что подтолкнула сына к выбранному ею общению, последствия которого она просто не могла себе представить. Теперь Матье жил одним лишь ожиданием лета, и когда в тринадцать лет он понял, что родители, эти поистине чудовищные эгоисты, вовсе не намереваются оставить работу в Париже, чтобы он смог насовсем переселиться в деревню, он стал им докучать, требуя, чтобы те отправили его в деревню, по крайней мере, на время зимних каникул. На отказ родителей Матье отреагировал умело разыгранной истерикой и голодовками, правда, слишком короткими, чтобы подорвать здоровье, но и достаточно длительными и показательными, чтобы вывести родителей из себя. Жак и Клоди с грустью констатировали, что произвели на свет невыносимого засранца, но это удручающее заключение отнюдь не помогло решению проблемы. Жак и Клоди были двоюродными братом и сестрой. После смерти жены в родах Марсель Антонетти, отец Жака, признался, что не может ухаживать за младенцем и обратился за помощью, как он делал это всю свою жизнь, к своей сестре Жанне-Мари, которая тут же без малейшего упрека приняла Жака в семью и стала воспитывать его вместе с собственной дочерью Клоди. Так что выросли они вместе, и когда их близкие отношения открылись, и молодые люди тут же объявили о своем намерении пожениться; новость, разумеется, повергла всю семью в негодующее оцепенение. Однако упрямство молодых сделало свое дело, и свадьба все-таки состоялась — в присутствии немногочисленных гостей, которые восприняли церемонию не как волнительный триумф любви, а как торжество порока и кровосмесительства. Их дочь, Орели, вопреки всем опасениям, родилась совершенно здоровой девочкой, и ее появление на свет несколько ослабило напряженность в семье, а рождение потом еще и Матье было встречено — внешне — абсолютно спокойно. Тем не менее все вскоре стали замечать, что отец Жака, Марсель, будучи не в силах упрекнуть в чем-либо ни сына, ни невестку, перенес свою агрессивность на внуков, и если он в конце концов невольно привязался к Орели, доходя порой до проявлений стариковского обожания, то к Матье он продолжал относиться с недоброжелательностью и даже, несмотря на всю нелепость этого чувства, с ненавистью, словно мальчик сам оказался организатором отвратительного союза, явившего его же самого на свет. Каждое лето Клоди замечала враждебность, с которой Марсель смотрел на ее сына, — видела, как чересчур нарочито, не инстинктивно, отстранялся он от внука, когда Матье подходил его поцеловать, как не упускал случая, чтобы не намекнуть на его дурную манеру держаться за столом, на его неряшливость или склонность к озорству, и Жак горестно опускал при этом глаза, а Клоди десять раз на дню сдерживалась, чтобы не оскорбить старика, к которому не чувствовала больше ни капли привязанности. Когда Матье сдружился с Либеро, реакция Марселя была резкой — он все цедил сквозь зубы:
— Неудивительно, что он прилепился к парню с Сардинии,
на что Клоди ничего не ответила,
— Он мог бы хотя бы не приводить его в дом,
и Клоди ничего на это не ответила; она не отвечала годами. До тех пор пока Матье, как обычно, не прислал деду непритязательную поздравительную открытку («С днем рождения, я тебя люблю, твой внук Матье»), на которую Марсель отписался двумя строчками: «Мой мальчик, тебе скоро тринадцать — избавь меня от той чуши, которую не пристало читать мне в моем возрасте, а в твоем — писать. Пиши, если есть, что сказать, а нет — тогда не надо».
Клоди перехватила ответ и тут же в ярости схватила телефонную трубку:
— Дядя, ты в своем уме? Ты, может, так и помрешь дураком, а пока — не смей больше так обращаться с моим сыном.
Марсель попытался было поплакаться в свое оправдание, но Клоди шваркнула трубку, негодуя на жестокую несправедливость судьбы, которая решила лишить ее собственных родителей и позаботилась о том, чтобы оставить в живых этого невыносимого старого хрыча, который без конца жалуется, будто вот-вот помрет, звонит посреди ночи при каждой болячке, малейшем насморке, твердит о хитроумном развитии своей язвы, которая должна была свести его в могилу лет семьдесят тому назад, хотя на самом деле у него железное здоровье; он как будто задался целью искалечить жизнь взрослому сыну, хотя, когда тот был маленьким, совершенно его игнорировал; и Клоди строила дивный план нагрянуть однажды в деревню и удушить Марселя подушкой или — еще лучше — задушить его голыми руками, но ей пришлось отказаться от мысли о возмездии и признать, что на самом деле она не могла ни доверить сына Марселю, ни объявить Матье, что ему придется остаться на каникулах в Париже, объяснив это тем, что дед его просто ненавидит. Разрешил ситуацию звонок Гавины Пинтус: на смеси корсиканского с сардинским диалектом Барбаджи она заявила, что с радостью примет Матье у себя дома всякий раз, когда тот захочет к ним приехать. Клоди хотела было отвергнуть приглашение, чтобы продемонстрировать Матье, что игра на чувствах не пройдет, но тут же заподозрила, что Матье-то и был, при косвеном участии Либеро, инициатором этого столь своевременного предложения; в результате приглашение она приняла, быстро сообразив, что сможет теперь манипулировать сыном — она не преминула запустить механизм в дело и тут же пригрозила Матье отменить поездку на очередные каникулы из-за плохих оценок или при попытке заартачиться по малейшему поводу; и все последующие годы, изо дня в день радуясь на воспитанного, прилежного и послушного сына, Клоди с удовлетворением вспоминала, что ничто не приносит столь хорошие плоды, как шантаж.