Память девушки - Анни Эрно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом с ней – коренастая фигура пониже. Это женщина на шестом десятке, «в отличной форме» – костюм, рыжие волосы с химической завивкой, властно поднятый подбородок. Я вижу свою мать; в ее взгляде – смесь тревоги, подозрительности и недовольства: это ее обычный взгляд матери «на посту».
Я знаю, что чувствует эта девушка прямо сейчас, мне известно ее единственное желание: чтобы мать как можно скорее убралась отсюда и села на обратный поезд. Она вся кипит от злости и стыда: а вдруг кто-то увидит, что ее провожает мама – которая не отпустила ее одну якобы из-за пересадки в Руане, – что ее привезли в лагерь, как маленькую, притом что ей через две недели восемнадцать, и вообще, она уже вожатая.
Я ее вижу, но не слышу. Нет ни одной записи моего голоса из 58-го, а память сохраняет произнесенные нами слова в немом формате. И не узнать, оставался ли у меня еще тягучий нормандский говор (хотя я наверняка думала, что, в отличие от своих предков, уже от него избавилась).
Что мне сказать об этой девушке, прежде чем лагерный водитель подъедет к вокзалу и она поспешит к нему, наскоро поцеловав мать, предотвращая ее явное намерение тоже сесть в машину, и та останется на тротуаре в растерянности, с выражением скорби на лице со стершимся в пути макияжем? А ей будет плевать, как и позже, когда она узнает, что матери пришлось ночевать в отеле в Кане, так как вечером поездов в Руан не оказалось, и, конечно, она будет думать, что так ей и надо, нечего было тащиться с ней в С.
Что же сказать о той девушке, чтобы запечатлеть ее такой, какой она была в тот августовский день, под изменчивым небом Орна, когда еще не знала, через что пройдет три дня спустя? Запечатлеть прямо в этой мимолетной точке, исчезнувшей пятьдесят с лишним лет назад.
Что сказать, чтобы это вдобавок не воспринималось как объяснение – по крайней мере, не только – того, что произойдет и, быть может, не произошло бы, если бы она не сняла очки, не вытащила шпильки из пучка, не распустила волосы по плечам (действия, впрочем, вполне предсказуемые вне материнского надзора)?
Вот что само приходит на ум: она вся – вожделение и гордыня. И еще: она жаждет истории любви.
Здесь мне хочется остановиться, словно этим всё сказано, словно этой информации достаточно, чтобы продолжить повествование. Но это – книжная иллюзия, описание для героини романа. Надо идти дальше, надо обозначить контекст – социальный, семейный и сексуальный, – в котором расцветают ее вожделение, гордыня и ожидание; надо искать причины гордыни и истоки мечтаний.
Сказать: она впервые уехала от родителей. До сих пор она ни разу не вылезала из своей норки.
Не считая поездки в Лурд с отцом на автобусе, когда ей было двенадцать, и традиционного летнего выезда в Лизьё на целый день, когда после утренних молитв в кармелитском монастыре и местной часовне водитель автобуса высаживает паломников на пляже в Трувиле, ее жизнь с самого детства идет по одному и тому же маршруту между небольшим кафе-гастрономом, которое держат ее родители, и религиозной школой-пансионом Сен-Мишель: ночует она дома, а потому проделывает этот путь дважды в день. Каникулы она проводит в Ивто за чтением в саду или в своей комнате.
Она единственный ребенок в семье, росла в тепличных условиях (родилась после того, как первая дочь погибла в шесть лет, и сама чуть не умерла от столбняка в пять); внешний мир для нее не под запретом, но он внушает страх (ее отцу) и подозрения (ее матери). Из дома ее отпускают только со старшей двоюродной сестрой или школьной подругой. Ей ни разу не разрешали пойти на вечеринку. На танцах она впервые побывала три месяца назад, это был костюмированный бал под навесом на площади Бельж, и ее мать следила за ней со своего стула.
Ее пробелам в социальных навыках нет числа. Она не умеет звонить по телефону, никогда не принимала ни душа, ни ванны. У нее нет опыта общения в какой-либо другой среде, кроме ее собственной – сельской, католической. С этой временной дистанции она кажется мне неуклюжей, скованной, даже грубой, крайне неуверенной в речи и манерах.
Ее самая насыщенная жизнь – в книгах, которые она жадно поглощает с тех пор, как научилась читать. Именно через книги и женские журналы она познаёт мир.
Зато дома, на своей территории, этой дочке бакалейщицы – так называют ее в округе – позволено всё. Она свободно запускает руку в банки с конфетами и коробки с печеньем, на каникулах валяется в постели с книжкой до полудня, никогда не накрывает на стол и не чистит башмаков. Она живет и ведет себя как королева.
И гордость у нее – королевская. Не столько за то, что она первая в классе – это чуть ли не естественное ее состояние – или что директриса, сестра Мария, объявила ее «славой школы», сколько за то, что она изучает математику, латынь, английский, пишет сочинения по литературе, в общем, занимается тем, о чем ее окружение не имеет ни малейшего представления. Гордость за то, что она – исключение, признанное всей ее рабоче-крестьянской семьей, гадающей на праздничных обедах, «в кого она такая», с этим «даром» к учебе.
Гордость за то, что она другая:
– слушает на своем проигрывателе не Глорию Лассо[13] и Иветт Орнер[14], а Брассенса[15] и The Golden Gate Quartet;
– читает «Цветы зла» вместо бульварных журналов;
– ведет дневник, переписывает туда стихи и цитаты;
– сомневается в существовании Бога, хотя никогда не пропускает мессу и причащается по праздникам. Вероятно, она где-то между верой и неверием: постепенно отходит от Предания, но по-прежнему привязана к молитве, церковным обрядам и таинствам.
Гордость за свои желания, словно право на них дает ей именно то, что она другая:
– уехать из Ивто, скрыться от надзора матери, школы, всего города и делать то, что хочется: читать ночами напролет, одеваться в черное, как Жюльетт Греко[16], ходить в студенческие кафе и танцевать в «Ля Каотт» на улице Бовуазин в Руане;
– стать частью неведомого мира, одновременно желанного и пугающего, атрибуты которого проскальзывают в разговорах ее сверстниц из богатых семей – пластинки Баха, домашние библиотеки, подписка на журнал «Реалите», теннис, шахматы, театр, ванные комнаты – и не дают ей приглашать этих девочек к себе домой, где нет ни гостиной, ни столовой, только крошечная кухонька втиснута между кафе и магазином, а туалет – на улице; мира, где, должно быть, говорят о поэзии и литературе, о смысле жизни и свободе, как в «Возрасте зрелости» – романе Сартра, в котором она жила весь июль и стала его героиней, Ивиш.
У нее нет какого-то определенного «я», лишь разные «я», меняющиеся вместе с книгами.
Я знаю, что она абсолютно уверена в своем интеллекте и своей силе, которая проявляется в ее росте метр семьдесят и крепком теле с крутыми бедрами и округлыми ягодицами. Знаю о ее абстрактной вере в собственное будущее, которое для нее олицетворяет картина «Красная лестница в Кане» кисти Сутина (она вырезала репродукцию из журнала «Чтение для всех»).
Я вижу, как она приезжает в лагерь: словно молодая кобылка, вырвавшаяся из загона, впервые одна и на воле, немного пугливая. Жаждет найти себе подобных – тех, кого она считает таковыми. Которые примут ее как свою.
Мать всегда оберегала ее от мальчиков как от дьявола во плоти. А она мечтает о них непрерывно с тринадцати лет. Она не знает, как с ними общаться, и удивляется, как это получается у других, когда видит на улицах Ивто беседующих с мальчишками девочек. Всего пару месяцев назад она впервые поцеловалась с парнем, учеником сельскохозяйственного коллежа, пройдя весь путь флирта безмолвно (парень тоже не говорил), обходя материнский надзор ценой тысячи уловок: пропустить три четверти мессы, сославшись на бесконечную очередь у стоматолога и т. д. Она прекратила этот роман прямо перед выпускными экзаменами, опасаясь какого-то смутного наказания.
Она никогда не видела и не трогала мужского члена.
(Воспоминание, отражающее степень ее неиспорченности: одноклассница с ухмылочкой показывает ей на цитату Клоделя в католическом ежедневнике, который им выдают в школе: «Нет для мужа большего счастья, чем излить то, что накопилось внутри», а она не понимает, что тут непристойного.)
Она умирает от желания заняться любовью, но только по любви. Она знает наизусть строки из «Отверженных» о первой ночи Козетты и Мариуса: «У порога брачной ночи стоит ангел; он улыбается, приложив палец