Затмение - Джон Бэнвилл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выбрать другое занятие я просто не мог. С самых ранних лет каждый миг моей жизни проходил словно под неусыпными взглядами зрителей. Даже оставшись один, я не осмеливался расслабиться и играл самого себя, красовался, манерничал, ломал комедию, фасонил. Врожденное тщеславие актера: он твердо знает, что мир-циклоп наблюдает за ним жадным взглядом своего единственного ока, всегда и только за ним одним. Разыгрывая свой спектакль, он, конечно, считает реальным лишь себя, объемной тенью среди плоских теней. Среди моих воспоминаний выделяется одно, — нет, на настоящее воспоминание оно не тянет, скорее, это впечатление, яркий как вспышка образ, — где я, еще мальчик, поздней весной стою на тропинке за домом. Утро исходит влажной свежестью ветки, с которой сняли ее зеленую кожицу. Хрустально-яркий, неестественно ясный свет лежит повсюду, даже на самых высоких деревьях четко виден каждый листочек. Паутина в кустах усеяна сверкающими каплями росы. Появляется старая женщина, согнувшись в три погибели, она ковыляет по тропинке, раз за разом, словно исполняя причудливое танцевальное па, медленно и с мучительным усилием перемещает себя еще на шаг вперед, выворотив больное бедро. Я слежу за ее приближением. Она совсем безобидная, бедняжка Пегг, я часто видел ее в городе. С каждым вихляющим шагом она исподтишка покалывает меня острым любопытным взглядом. Плечи ее закрывает шаль, на голове старая соломенная шляпа, на ногах резиновые сапоги, грубо обрезанные на лодыжках. На согнутой руке висит корзинка. Поравнявшись, она останавливается и, возбужденно приоткрыв рот, так, что виден язык, искоса сверлит меня взглядом и бормочет что-то неразборчивое. Потом показывает корзинку с грибами, которые собрала на лугу, возможно, предлагает ее купить. У нее выцветшие, почти прозрачные голубые глаза, такие же, как сейчас стали у меня. Немного задыхаясь, она ждет моего ответа, но я ничего не говорю, ничего не предлагаю, и Пегг, вздохнув, качает своей древней головой и опять медленно ковыляет прочь, стараясь ступать по траве, окаймляющей тропинку. Что в этом эпизоде так вдохновило, так сильно тронуло мою душу? Искрящийся воздух, безграничный свет, бурлящий дух весны, царящий в каждой травинке? Или старая нищенка, странное сознание ее уместности, гармоничной вписанности в общую сцену? Что-то нахлынуло на меня тогда, какое-то неизъяснимое ликование. Бессчетные голоса внутри боролись за право заявить о себе. Я был множеством. Я стану их устами, я выражу их, такова моя цель, превратиться в них, безъязыких, воплотить их всех! Так родился актер. Спустя четыре десятка лет он умер в середине последнего действия и, весь взмокший в своем бесславии, сполз с подмостков за считанные минуты до кульминации.
* * *
Дом. Высокий и узкий, расположился в углу квадратной площади напротив глухой белой стены монастыря Сестер Милосердия. На самом деле, наша площадь вовсе не квадратная, она постепенно вытягивается и в конце концов смыкается с дорогой, ведущей вверх по холму, за город. По-моему, любовь к абстрактным размышлениям, явление, редко встречающееся у людей моей профессии, — актер-мыслитель для думающих зрителей, так еще называли меня критики с явной ехидцей, — родилась, когда меня впервые посетило стремление разобраться, почему треугольное называют квадратным. В соседнем доме на чердаке водилась сумасшедшая. Серьезно, это чистая правда. По утрам, когда я выходил из дома, чтобы отправиться в школу, она часто высовывала из чердачного окна взлохмаченную голову огородного чучела и пронзительно кричала мне что-то на тарабарском языке. Волосы у нее казались ужасно черными, а лицо ужасно белым. Ей было двадцать, а может, тридцать, и она играла в куклы. Что с ней стряслось, никто толком не знал или не желал говорить; ходили толки о кровосмесительной связи. Ее отец — грубо сколоченный, с кирпично-красным лицом и большой круглой головой, посаженной прямо на плечи, словно воткнутый в тело каменный шар. Я вижу его в гетрах, но это наверняка игра воображения. Вообще-то, можно обрядить его и в пеньковые клетчатые штаны с кожаными сапогами, ибо те дни сейчас настолько далеки от меня, что видятся мифической древностью.
Видите, как я парирую, уворачиваюсь и ухожу от прямого повествования, словно боксер от ударов превосходящего соперника? Рассказываю о фамильном гнезде, а реплику-другую спустя уже как ни в чем не бывало рассуждаю о соседях. В этом весь я.
Эпизод со зверьком на дороге в зимние сумерки стал решающим фактором, хотя что именно тогда решилось, не могу сказать. Я увидел, где оказался, вспомнил о доме и внезапно осознал, что должен снова поселиться в нем, хотя бы ненадолго. Так и случилось, что в один апрельский день я вместе с Лидией проехал по знакомым до боли дорогам и нашел ключи, которые чья-то заботливая рука оставила для меня под камнем у ступеньки. И то, что здесь теперь подчеркнуто безлюдно, тоже идеально вписывалось в общий замысел; все это выглядит так, будто…
— Как будто что? — спросила жена.
Я пожал плечами и отвернулся.
— Не знаю.
* * *
Завершив все дела (беспричинно расторгнутый контракт, отмененные летние гастроли), я на удивление быстро, за один воскресный вечер, перевез вещи, — только те, что пригодятся при недолгой отлучке, которая, мысленно уверял я себя, станет обычным отпуском вдали от повседневности, перерывом между двумя частями спектакля. Я молча грузил свои пожитки и книги в багажник и на заднее сидение, а тем временем Лидия, скрестив руки на груди, со злой улыбкой наблюдала за мной. Я без устали сновал от машины к дому и снова к машине, опасаясь, что если хоть раз остановлюсь, так и останусь здесь, растекусь инертной лужицей по асфальту. Это было уже в начале июня, в один из зыбких призрачных дней раннего лета, словно слепленных из погоды и воспоминаний. Легкий ветерок лениво теребил куст сирени возле порога. По другую сторону дороги два тополя, всплескивая звенящей листвой, оживленно обсуждали что-то ужасное. Лидия обвинила меня в непристойной сентиментальности.
— Все это просто приступ какой-то идиотской ностальгии, — произнесла она и нервно рассмеялась. Встала у двери живым щитом, отгородившись барьером сцепленных рук, и не давала пройти. Обремененный очередной порцией багажа, я тяжело дышал, с тупой злостью смотрел на пол у ее ног и молчал. Внезапно представил себе, как, резко выбросив руку, оглушаю ее внезапным ударом. Вот какие фантазии теперь меня посещают. Странно, ведь я не привык пускать в ход кулаки, раньше мне всегда хватало слов. Правда, когда мы были моложе и в наших отношениях присутствовало больше чувственного, Лидия и я иногда разрешали возникавшие противоречия в честном поединке, но не из-за взаимной озлобленности, скорее даже наоборот, — как эротично смотрится женщина, занесшая над тобой сжатый кулак! — невзирая на прискорбные последствия в виде ноющих зубов или временной глухоты на одно ухо. Кровожадные мысли, только что мелькнувшие в мозгу, настораживали. Разве я не должен вовремя уйти, чтобы уберечь от опасности? Я имел в виду, уберечь других; уберечь от себя.
— Скажи честно, — потребовала Лидия. — Ты нас бросаешь?
Нас.
— Послушай, моя милая…
— Не называй меня милой! — закричала она. — Не смей так со мной разговаривать.