Государи Московские: Младший сын. Великий стол - Дмитрий Михайлович Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он уступал новгородцам все, завоеванное годами трудов и крови. Рвал грамоты, подписанные Новгородом после поражений, признавал старые рубежи, давал путь чист торговому гостю и послам новгородской республики. Пропускал хлебные обозы из Ополья в Новгород, признавал ряд, заключенный новгородцами с покойным князем Андреем, а с тем и суд, и печать Великого Новгорода, отпускал всех задержанных на рати новгородских бояр, давал путь Юрию и выпускал без выкупа его жену и братьев…
Агафье меж тем становилось хуже и хуже. Она умерла, не дождав двух дней до приезда Юрьевых послов. А в день приезда москвичей произошло еще одно, почти не замеченное в общей суматохе, несчастье. Удавилась на шелковом шнурке, привязанном к оконнице, одна из двух ближних рабынь Агафьи – Фатима.
Усопшую княгиню повезли хоронить в Ростов. И тотчас поползли зловещие слухи, что Агафью-Кончаку отравили по княж-Михайлову наущению. Слухи эти как-то очень скоро, подозрительно скоро, достигли Орды.
Глава 47
И это было крушение. Михаил почти угадал, что Кончаку отравили, но кто? И как? Он мог и на Юрия подумать (Юрий все мог и на все был способен), но где был Юрий и где была Кончака? С пристрастием допрашивали поваров, слуг, холопов и холопок. Никто ничего не знал, не ведал. А Кончака, сестра хана Узбека, меж тем умерла, и умерла у него, Михаила, в плену, в Твери.
– Ведь умирают и не от яда! – кричала Анна. – Мало ли болезней таких: схватит – и нет человека! Пуще того, когда кто животом ся мает!
Михаил, подрагивая лицом, дожидал, когда княгиня стихнет, спрашивал негромко:
– Ты-то хоть веришь, что не я ее отравил?
Анна валилась ничью на постель, зачинала плакать.
Михаил думал, прикидывал так и эдак. Вызова в Орду и суда перед Узбеком теперь было не миновать, и чем кончится этот суд – об этом даже и думать не хотелось. Пока он послал в Орду младшего из взрослых сыновей, Константина, по молчаливому и строгому решению всей семьи. Дмитрия с Александром сама Анна не хотела отпускать, да и бояре настаивали, чтобы старшие сыновья Михаила остались дома. От Узбека ждали всего, и послать младшего казалось пока даже и безопаснее.
Юрий тем часом хлопотал вовсю, по совету Кавгадыя собирая жалобщиков и лжесвидетелей противу Михаила где только можно. Он уговорил новгородцев, – которые, получив все, за что бились, уперлись было, – стращая их тем, что отречение Михаила притворно и надобно добивать его до конца, и заставил их послать целое большое посольство с исчислением Михайловых грехов, собирал всех низовских князей, обиженных Михаилом бояр, утесненных купцов, не брезгуя ничем и никем. Подымались обвинения в союзе с литовским князем Гедимином, якобы противу Орды направленном, в утайке ордынской дани, в розмирьях и непокорствах. Всюду, где жадные послы из «новых людей», окружавших Узбека, слишком насильничали и обирали города, вызывая возмущения горожан, всюду теперь виновен в смутах оказывался Михаил Ярославич. Из-за него (и только из-за него!) и сам Юрий задерживал выплату ордынской дани. И среди всех этих обвинений стояло главное – убийство сестры Узбека, Агафьи. Самое нелепое, ибо кто дерзнул бы назвать тайным отравителем женщины тверского князя? И самое основательное, ибо Агафья-Кончака умерла-таки в тверском плену.
Стояло лето. Косили, поглядывая на небо, и косьба не лежала к рукам. Поставив стог, тут же представляли себе, как по зиме, с приходом татарвы, займется он ярким полымем, обращая на ничто труды селянина. И потому и работалось нынче с каким-то озлоблением, без радости, без того светлого, вековечного и высокого чувства, с коим выходит на покос русский человек. И бабы ворошили сено нонече в ежеденном, не в праздничном, как всегда, и мужики, вздымая виловатою рассохой беремя сена на стог, не переговаривали весело, а мертво молчали или, напротив, взрывались неподобною бранью, почасту приправляя работу соленым словом – в Бога и в мать. И бабы, слыша охальное, только тверже поджимали губы да супились, не унимая яро и молча ворочавших работу мужиков. Вдосталь разоренная Юрием тверская земля готовилась к новому раззору, и уже мыслили: где и как зарывать хлеб, где отрыть загодя землянки в лесу, куда угонять скот – ежели что. Старики вспоминали Дюденеву рать, терпеливо и долго молились – пронес бы Господь беду! И Михаил, проезжая деревнями, ловил молчаливые ждущие взгляды, чуял кожей мольбу земли содеять что-нибудь, не попустить, оберечь от гибели и погрома.
Как-то после очередной думы он удержал старого своего боярина, Александра Марковича. Давеча толковали о новгородцах, и Михаилу захотелось вдосталь дотолковать о делах днешних и давешних со своим бессменным послом. Вспомнил Михаил и решился спросить вновь о том, о чем когда-то повестил ему Александр Маркович, воротясь из Новгорода вместе с покойным Бороздиным. (Старый воевода умер два года тому назад, и место его в думе заступил сын его, Тимофей Бороздин.)
Александр Маркович с горечью оглядывал своего князя, непривычно тихого и смиренного в этот вечерний час, когда летние сумерки уже наполнили княжую горницу, но еще не зажигали огня, и потому лицо Михаила, одетое тенью, казалось голубовато-бледным, словно бы даже прозрачным в затухающих струях заката.
– Я хочу понять! – сказал, пошевелясь, Михаил. – Закамское серебро? Корысть? Торговые пошлины? Земли? Соль? Но ведь жизнь – дороже соли и серебра, а отдают жизни, и – за разом раз, вновь и вновь! Ты был там! Толковал с ними! Объясни! Или они не знают, что пропадет Русь и им пропасти тою ж порой? Что распадись земля на уделы, и вороги тотчас одолеют нас поодинке, а там сотрут даже и имя наше со скрижалей сущих языков земли? Что их серебром хранима Русь до часу и сами они хранимы? Не им ли, что ни год, приходит отбивать то свею, то ордынских рыцарей, то датских немцев? И хватит ли им сил без великого князя владимирского?
– Я баял со смердами и с изографом одним на