Ночь, когда мы исчезли - Николай Викторович Кононов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В автобусе тоже было холодно, но, когда мы заехали ещё в несколько приютов, дети набились почти на все сиденья и стало теплее. К водителю прикомандировали двух жандармов. Сквозь лобовое стекло пробивался рассвет.
Эта молчаливая дорога, это преодолённое предательское чувство, что не надо было никого никуда тащить и что лучше бы лежать у печки недвижимо, пока зима не кончится, — и вот: нагретый детским дыханием автобус-ковчег. Сироты едут туда, где их ждут, и чертят пальцем на стекле вензель «Рома жопа».
Наконец небо посветлело, мы въехали в Остров и, чуть поплутав, нашли Свято-Троицкую церковь. Высадив всех, мы взяли за руки особенно неспокойных и, следя, чтобы никто не матерился, вошли в притвор. Запахло ладаном и мокрой одеждой, старики расступались и отдавали то скудное место, что оставалось на проходах. У стен спали, привалившись к фрескам, крестьяне, которые после ночной потеряли всякие силы. Сияли жаркие свечи, и я чувствовала, как подступают слёзы: ближе, ближе к Тебе, Господи, веду бессчастных отроков сиих и иду сама…
Служили особенно ярко. Отец Александр, обычно невнятный и заплетающийся, очень старался. Я подпевала так, что перехватывало дыхание. Стоявшая рядом Елена взяла меня за плечо и подержала так чуть-чуть. Я удивлённо воззрилась на неё, но Елена сделала жест — мол, воздуху мало, голова закружилась — и отошла к колонне со старой фреской. На ней склонялись перед костром пророки с крошечными ступнями и бросали в пламя исписанные свитки пергамента.
Причащались все, и, обозрев толпу у чаши, отец Александр сократил литургию. Пассажиры автобуса всё равно быстро устали и расселись на полу, толкая и щипая друг друга. Сколько Рост ни курсировал с умоляющими глазами по их рядам, сироты не утихали. Но чем больше они чудили, тем острее я знала, что среди нас был Христос — незримый, но ощущаемый среди грязи и усталости, — и наконец, придвинувшись к чаше с многоногой очередью, опустилась на колени и зажмурилась: «Господи, пребуди со мною всегда и прими меня, грешницу».
После службы староста повёл гостей на склад, переделанный в трапезную. Здесь пахло стружкой и было натоплено. На столах, сколоченных из грубых занозистых досок, сирот ожидали свёртки. Отец Александр взял те, что кто-то положил прямо на гигантский самовар, и протянул нам. Мы склонились, показывая детям, как выражать благодарность — после причастия мало кто поцеловал чашу, не говоря уж о руке иерея. В бумаге из-под гильз покоились только что испечённые жаворонки. «Как будто уже Пасха?» — шепнула я Росту. «Как будто да».
Все расселись, и к самовару вышел островской отец Алексей, который сослужил Александру. Он благословил трапезу, сказал коротко о празднике, о Марии и Иосифе и их бегстве в Иерусалим и объявил, что прихожане подготовили для гостей вертепное действо. Тут же откинулся полог, и мы увидели трёхэтажную кукольную сцену, сколоченную из ящиков и обтянутую золочёной бумагой.
Верхний этаж — это небо, сказал отец Алексей, средний — это наша грешная земля, а нижний — ад. Мария шествует на небо. Христос, рождённый ею, остаётся терпеть страсти на Земле. А Ирода с двойным лицом — сначала самодовольным, потом опрокинутым — черти утаскивают в ад. Обычный театр с артистами, добавил он, родился тысячи лет назад из обряда, когда греки поклонялись богу плодородия Дионису, а вертеп наследует кукольному театру, чьё главное божество женское — у нас, христиан, это Мария, богоматерь…
Отроки устали, начали чесаться и шуметь, и отец Алексей спрятался за ящиками.
Представление началось. За Ирода читал певчий, громоподобным басом. «Во всей земле я так богат и славен. И нет, никто мне силою не равен». В зале засвистели, и мне пришлось нашикать.
Дело спасли черти, которые подковыляли и схватили Ирода за тряпичные руки. «Ах, вот беда, беда! Пришла до меня череда! Боюсь я Страшного суда!» — забасил певчий, и действо покатилось далее.
Когда автобус развозил их, осоловевших от горячего чая на дорогу, Денис лежал у меня на плече. Я ерошила его немытые волосы, вспоминая, как в последний раз так же лежала сама у матери на коленях. Где она сейчас? В сводках упоминали о боях под Торжком, но среди освобождённых городов он не числился. Как бы мать рассвирепела, увидев меня сейчас… Какими бы словами я объяснила ей, что живу свою вторую, новую жизнь и не хочу быть атеисткой?
Многие заснули, а с теми, кто держался, Рост пел безобидные советские песни, которые солидаристы учили, надеясь на них как на мостик между прошлым и настоящим. И вот мостик держал, не обваливался. Темнело, водитель поджигал одну папиросу за другой. Прощаясь, сироты смотрели на нас так, будто уже забыли храм, но ещё не вспомнили, куда вернулись.
Солнце закатилось, жандармы нервничали. Мы приближались ко Пскову, в автобусе оставались только свои, из прихода. Денис уснул, и я осторожно переложила его на сиденье, а сама перебралась к Елене.
Вы так увлечены, сказала она после недолгого молчания, тронув пальцами горжетку. Такой огонь в ваших глазах, так вы смотрите на него и на службу, что я даже завидую. Я смотрела так же, мне хотелось посвятить жизнь чему-то великому и такому нужному… Погодите, не перебивайте. Такие люди, как Ростислав, однажды рукополагаются, и вы, конечно, захотите стать матушкой, но… Я просто должна сказать: даже если вы боевая, если выносливая и одной рукой пелёнки готовы стирать, а другой — дела обделывать, всё равно, когда вам самой понадобится помощь — любая, самая примитивная, просто внимание, такое нужное, — её не будет. Потому что у него будет другая семья — прихожане, и им всё в первую очередь. А если ещё и богословие — совсем пропадёте. В прямом смысле: вы перестанете существовать, вас не будет. И вас ещё станут наставлять, что надо терпеть и таков путь к спасению. У других мужья хотя бы присутственные часы имеют, а вы как обоз при дивизии, которую среди ночи поднимают в атаку… Бессмысленно об этом говорить, потому что сила, которая вас влечёт, могущественнее любых доводов, но я просто вспомнила, когда увидела, как вы с ним друг на друга смотрите…
И что думаешь, Аста, за какое из её предсказаний я ухватилась всей своей