Лестница на шкаф - Михаил Юдсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рабиндранат сел на снег и принялся извлекать из мешка бутылки и расставлять их перед собой, ге-ге, образуя сложный замысловатый узор, во-во, что выглядело, как некая тайная, да-да, доведенная до виртуозности игра. Бутылки были все чистые, омытые. Некоторые сосуды он неярко раскрасил, в иные вставил стебли растений. К нему стали подходить по очереди, и он оделял каждого бутылкой, сообразуясь с человеком, — кому редкостного зеленого стекла с дымчатым отливом, а кому и просто с немножко отбитым горлышком, зазубренными краями, мол — «пес, лижущий пилу, пьет собственную кровь»…
Мне, мыкавшемуся неприкаянно поодаль, Рабиндранат, сжалившись, нарисовал в углу бланка солнышко (по-своему, по-санскритскому) — отпустил на свободу, значит.
Хорошо-с. Скитальцем пойду я теперь по земле с моим посохом. Следующая забота у нас такая — военкомат. Бе-егом, арш!..
Серый бетонный куб военкомата стоял на пустыре, где улочка Маклая плавно переходила в Берег Миклухи — когда-то там высились бушменские университетские поселения, стучали там-тамы, кипели кум-кумы, бурлила жизнь (до сих пор под снегом находят столь крупные яйца, что каков же тогда был эпиорнис — можно себе представить), а сейчас лишь мела поземка у железных ворот. Я проник внутрь, в тепло. Дежурный по военкомату, белобрысый есаул, сидел на лавочке у входа-вертушки и стругал шашку. Я сказал, что уезжаю и хочу сняться с учета. Есаул доброжелательно объяснил, что их благородие обедают, так что надо обождать.
— В Ташкент едете, конечно? На паровозе? — спросил он вежливо. — Маленько покушать урюк — и цурюк?
Я вздохнул неопределенно (акум-простота!) и уселся рядом. В подобных заведениях — мобилизационных чумах, сборных пунктах, гарнизонных инквизициях — всегда приходилось долго ждать. Обычно я коротал время, осмелюсь доложить, по-солдатски — размазывая прикладом сопли по полу. Но нынче не решался.
Есаул, стругая, тянул задумчиво:
Шпацирен, шпацирен,
Зольдат унд официрен,
Гуля-я-яй, казачий дон…
На груди его позвякивали вырезанные из консервных банок кресты «За взятие Степана и Флора», «За освобождение негра Джима» — стреляный, значит, гусь!
Тут снаружи снег заскрипел под полозьями, хлопнула дверца возка и вошел военком.
Есаул, стряхивая стружку, поспешно нырнул под лавку и, закрывая голову руками, отчаянно закричал:
— Ложись, смир-на!
— Нишкни, — успокоил его военком, высокий степенный мужчина крепкого сложения. Значительное лицо, шинель на песцах.
— Противогаз заштопал? — спросил он у есаула. И укорил: — А хренотенью занимаешься…
Мы с военкомом потопали в его кабинет — он впереди, я, поспевая, бочком, бочком, чтоб не затоптали. По длиннющим коридорам, бойко постукивая коваными каблучками, сновали грудастые девки-регулировщицы с папками. Допризывники, проходящие комиссию, прикрывая срам, перебегали из кабинета в кабинет. Кучковались в углах угрюмые, дочерна загорелые на склонах ледников, участники последнего Крестового Похода — в сбитых на ухо беретах, пятнистых маскхалатах — грызли макуху, поплевывали — брезгливо пришли за очередной жалкой юбилейной щепкой от гроба Господня. Толпились старички-ветераны, явившиеся получать бархатные подушечки под ордена. Запахи Прощеной Пехоты, конопляного масла, крепкий смачный военкомат, крики: «В котором году?», «Которого полка?»
Попутно военком экспонировал развешанные по стенам на гвоздиках лубочные картинки:
— Царь (во время сильной грозы, пожалте, говорят, гражданин Р. в подвал — фотографироваться), Царевич (н/у), ну, это Шофар (трофейный), Шафаревич (дважды академик-и-герой), Сапожник (в сапогах, усах и оспе, И Стал — отсохни рука, подпись Бога на земле), Портной (Рот его!..)
Наконец входим в большую просторную обитель отчетливо блиндажных очертаний. Я по всей форме представился и испросил разрешения обратиться. Когда я кончил докладывать, Отец Солдатам поинтересовался:
— Обедали? Шрапнель сегодня хор-роша, рассыпчатая! И тушонка отменная, нежилистая. Компот, правда, подкачал — костистый…
Он задумался:
— Значит, в самое логово перебрасывают? Май, значит, встретишь в Берлине?
Военком полез под дощатые нары, застеленные шинелью, достал флягу и бумажные стаканчики. Разлил из фляжки:
— Давай! «По сто грамм — и на Курфюрстендам!» — как говаривал священник у нас в полку. Боевой поп!
Мы испили. Сказывали, сказывали мне старослужащие ребята, что военкомы пьют амброзию, не верил я, а зря. Сушит только сильно.
— Ведь что врезалось в память, — заговорил военком, выковыривая из зубов застрявший кусочек стаканчика, — широченные витрины магазинов на первых этажах домов — и все разбиты! Вдребезги. Естественно, шли бои за каждый дом. Постепенно образовался у меня металлический ящик бритвенных лезвий «Альберих». Да-а, тебе не понять, что это было по тем временам… Помню, прибегает мой наводчик Васька Чуркин: «Товарищ поручик! — кричит. — Там фрицы в метро! И на всех — «котлы», бочата!»
Военком любовно посмотрел на свисающий у него с руки старинный часовой механизм с неугасимо светящимся циферблатом.
— А потом?
— Потом нелепейшее ранение в мягкие ткани, попал в госпиталь, и свои же ребята в обозе все потырили, растащили. Время было суровое, — сухо закончил военком.
На стене за его спиной строго серел плакат «Выдай казаку носки!» Там же висела карта полушарий, на которой Область Всевеликого войска Донского занимала чего-то очень много места, охватывая не только, скажем, Москву с городками, но и почему-то гирла бассейна Амазонки.
Воинский начальник, перехватив мой дивящийся взгляд, тоже посмотрел на карту, почесал ногтем за ухом и крякнул:
— Эх, младший по званию, все мы немного того, фру-фру… В смысле — казаки. Иногда за день так намаешься, что руки-ноги из стремени забудешь вытащить.
Он вздохнул и пояснил:
— Вот ты, к примеру, казак бердичевский, или же — иерусалимский. Есаул, что при дверях, — ямало-немецкий. Несть ария и иудея. Да-а… Так что, с учета тебя снять? Ну давай свою книжку нижнего чина.
Военком взял у меня потрепанный военный билет, выдрал оттуда все листы, красную липкую обложку уважительно («В чем это она у тебя?») бросил мне обратно и предложил: «Ну, по единой» и, опорожняя, потряхивая флягу, наполнил стаканчики.
Мы спели псалмы «В далекий край товарищ улетает», «Едут, едут по Берлину наши казаки», вручен был мне памятный «Набор уезжающего бойца» (вышитый кисет, варежки с одним пальцем, карманная инкунабула Эренбурга), после чего мы торжественно прошествовали к выходу.
Обняв за плечи, военком вывел меня за порог, прощально перекрестил, спихнул с крыльца и до-олго еще палил вслед из «вальтера» поверх головы, пока я петлял по сугробам…
В центре нашего двора, возле детской площадки с вырезанными из дерева скульптурами сказочных персонажей с крючковатыми носами и загребущими лапами, исстари раскинулись шатры Домоуправления. С нашей домоуправшей Гюрзой Джалябовной мы были добрые знакомцы. На утреннем обходе, когда, открыв дверь своим ключом, она вваливалась ко мне со своей вечно пьяной свитой сантехников-электриков, и присаживалась на мою кровать, отпихнув горшочек с ночной мочой, — мы беседовали о том, какая из методик тейлоризации Руси все ж таки продуктивнее («Где сарт прошел, там жиду делать нечего?»), важна ли вежливость при соковыжимании и потогонии, рассуждали, что мясо белых братьев лучше не жарить, а провяливать, нарезав ремнями… Иногда, в пылу спора, в солидной домоуправше проклевывалась бывшая дворничиха-отчаюга Гуля, ходившая с рогатиной на мангусту, и тогда неслось: «Поганой метлой!.. Сорную траву!.. Щас живо Батуханова вызову, насидишься под помостом!»