Пора уводить коней - Пер Петтерсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я отмеряю кофе, наливаю воду, запускаю машину, а тем временем нарезаю хлеб и складываю в корзинку, достаю масло-сыр-колбасу и раскладываю по тарелкам, наливаю в маленький желтый кувшинчик молока к кофе и ставлю все это на стол вместе с чашками, стаканами и приборами для двоих.
Ларс сидит на дровяном ящике у печки. В одних носках он выглядит молодо, как всякий сидящий вот так же: болтая в воздухе ногами, не достающими до пола. В отличие от меня, голова у него сухая, он же работал в козырьке, и он не сказал еще ни слова с тех пор, как вошел в дверь, только сидел с задумчивым видом, и хорошо, я пока тоже молчал, болтать запросто я отвык.
— Давай затоплю? — говорит он.
— Хорошо, — говорю я, — давай, — потому что в доме и правда прохладно, но меня задело, что он командует в моем доме и вслух высказывается о том, как я веду хозяйство, я бы себе такого никогда не позволил, правда, он сперва спросил, так что ладно.
Ларс спрыгнул с ящика, откинул крышку и достал три рассохшихся полена и пару страниц «Дагбладет» от прошлой недели, которые я держу в ящике для этих надобностей, и проворно затопил печь, гораздо ловчее, чем получается у меня, но он-то занимался этим всю жизнь, и вот уже пыхтит и плюется кофеварка, моя старенькая, отличная машина, которая служит мне столько лет. Переливаю в термос кофе и, стоя с кофейником в руке, вспоминаю ту, с которой много, много лет пил его по утрам, но она ускользает, не встает перед глазами. Тогда я подхожу к окну и выглядываю наружу, на дворе чисто, только вокруг комля березы лежат маленькие, золотистые кучки опилок и огромные растрепухи снега бесшумно планируют с неба и ложатся на несколько секунд на землю, прежде чем загадочным образом исчезнуть. Если так будет всю ночь и утро, то завтра снег ляжет.
А завтракал ли я сегодня? Не помню, это было так давно, и с тех пор чего только не было. Но сейчас я голоден. Я поворачиваюсь к Лapcy и жестом приглашаю его к столу:
— Пожалте, кушать подано.
— Хлебосольным хозяевам спасибо, — говорит он, крышка дровяного ящика захлопывается, и мы усаживаемся, немного смущенные, за стол и набрасываемся на еду.
Первые минуты мы жуем молча. На удивление вкусно, я даже встаю и иду проверить в хлебнице, не другой ли это сорт хлеба, но нет, тот же самый, что всегда. Возвращаюсь к столу. Как же приятно поесть! Я стараюсь не очень спешить, Ларс жует, опустив глаза в тарелку. Это меня устраивает, у меня нет сил на беседу, но тут он все-таки поднимает голову и говорит:
— Я должен был унаследовать хутор.
— Какой хутор? — уточняю я, хотя речь может идти только об одном хуторе. Просто я был мыслями далеко отсюда. Интересно, всегда ли от долгой жизни в одиночестве человек становится таким, что он вдруг посреди своих размышлений начинает говорить вслух, и граница между сказать про себя и сказать вслух постепенно стирается, и та бесконечная внутренняя беседа, которую мы всегда ведем с собой, переходит в разговоры с теми единицами, с кем мы сохраняем общение, так что если человек живет один долго, то разделительная линия между первым и вторым теряет отчетливость и ты то и дело переходишь ее, даже не замечая. Это и мое будущее, да?
— Хутор дома, в деревне.
В Норвегии сотня тысяч деревень, мы вот в одной из них, но мне ясно, что он имеет в виду.
— Ты, наверно, удивляешься, почему я живу здесь, а не дома? — говорит он.
Честно сказать, об этом я не думал, то есть не думал так, как он говорит, хотя и должен был бы, наверно. Меня больше занимало другое: как меня угораздило оказаться в одной деревне с ним, после стольких лет. Что такие совпадения вообще бывают.
— Ну немного, — отвечаю я.
— Хутор должен был отойти мне, я один дома остался. Юн ушел в море, Одд умер, а я работал на хуторе всю свою жизнь, ни разу в отпуске не был, это не то что теперь. Отец не вернулся назад, он заболел. Чем именно, никто не понял. Он сломал ногу и повредил что-то в плече, его отвезли в больницу в Иннбюгде, это летом сорок восьмого случилось, ты помнишь, я тогда был еще мальчиком. А обратно он не вернулся. Но годы шли, шли, и вдруг возвратился с моря Юн. Я его не узнал. Для меня их обоих уже не существовало. Я и думать о них забыл. И вдруг однажды Юн сходит с автобуса, поднимается по дороге, заходит в дом и говорит, что готов получить хутор. Ему было двадцать четыре года. У него есть право на хутор, заявил он. Мать ничего на это не возразила. Не вмешалась, чтобы учли и мои интересы, но я помню, как она вообще не смотрела на меня. Хутор был единственным делом в жизни, что я знал и немного умел. Юн пресытился морем, он все повидал, объяснил он. Возможно, и так. За эти годы он прислал несколько открыток, из порта Саид и тому подобного, Аден, Карачи, Мадрас, из таких мест, про которые и не скажешь, где они, пока не откроешь школьный атлас. Теплоход «Пышка» называлось одно из судов, я хорошо помню эти конверты, потому что на лицевой стороне стоял штамп с названием корабля, я опешил, что судну можно дать такое имя. Вид у Юна был нездоровый, если хочешь знать мое мнение. Он был худой и заморенный, такому с хутором не справиться, подумал я. Выглядел так, как сегодняшние наркоманы в Осло, был нервный и раздражительный. Но я ничего не мог поделать. Он был в своем праве.
Ларс замолчал. Для него это была очень длинная речь. Он снова принялся за еду, он не успел еще толком поесть, не то что я, хотя еда пришлась ему по вкусу.
Я наливаю ему в кружку кофе и предлагаю молоко, он берет у меня из рук желтый кувшинчик и доливает в чашку, молча доедает все, что лежит на тарелке, а доев, спрашивает разрешения закурить в доме. И я говорю «конечно», и он сворачивает себе папироску из щепотки красного «рёдмика», закуривает, затягивается, вынимает сигарету изо рта и молча смотрит на огонек. Я спрашиваю из самых благих побуждений:
— И что же ты сделал тогда?
Ларс поднимает глаза от сигареты, вставляет ее в рот, делает глубокую затяжку, медленно выпускает дым, и вдруг лицо его искажает гримаса. Он хочет скрыться за дурацким выражением лица, и это настолько неожиданно, что застает меня врасплох, у меня буквально отваливается челюсть. Я не видел его в таком состоянии прежде, но вид у него страшно комичный, он словно клоун-циркач, который заставляет зал рыдать в голос всего секунду спустя после того, как они же хохотали до икоты, или как Чаплин в лучшие свои моменты, или как звезда немого кино, например, тот непрестанно моргающий, у Ларса оказалось совершенно пластилиновое лицо, жаль, смеяться мне не с чего. Он сжимает губы в полоску и сильно зажмуривается, а потом как будто бы поворачивает лицо на сорок пять градусов и опускает его вниз, чуть заезжая на ухо, так это выглядит со стороны, во всяком случае, и черты лица, к которым я только-только привык, сминаются в складки, Ларс довольно долго сидит так сжавшись, а потом открывает глаза, и черты лица разглаживаются, и все это время дым папиросы медленно выползает у него изо рта, и я теряюсь в догадках, что за представление он для меня разыгрывает. Он тяжко вздыхает, и глаза у него блестят, когда он говорит, глядя прямо на меня:
— Я уехал. В тот день, когда мне исполнилось двадцать. И с тех пор дома не бывал. Ни пяти минут.