На Пришибских высотах алая роса - Лиана Мусатова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это уже хорошо.
– Я думаю, можно сказать, что она согласилась работать на нас, и отпустить ее.
– Тогда ее убьют русские, как изменницу Родины, да и она никогда тебе не подпишет такие бумаги. Тут надо что-то другое. Подумай, что надо, чтобы ее перевести в наш лагерь перед отправкой в Германию. Мои родители там заберут ее к себе.
В лагере была женская казарма. В ней содержались уклоняющиеся от работы, попавшиеся на мелком воровстве и других незначительных провинностях, а, также, не желающие добровольно ехать на работу в Германию. Поэтому перевод Люси в лагерь, если его грамотно аргументировать не вызовет никаких подозрений. Надо не только спасти ее, но сделать так, чтобы потом русские не заподозрили в предательстве.
– Курт, переведи ее сегодня же, ведь ты говоришь, что ей нужна медицинская помощь.
– Сегодня не получится, и даже завтра не получится. Для того, чтобы оформить перевод в лагерь, ты сам сказал, нужны весомые аргументы. Чтобы их добыть, нужно время. Я должен взять кураторство над этим расследованием, поприсутствовать на допросах, и сделать выводы. Я должен буду признать, что она действительно оказалась случайно в данном доме, ну а в назидание, перевести ее в лагерь для дальнейшей отправки в Германию. Так ведь?
– Так. Только делай это побыстрее, чтобы у нее заражение крови не получилось.
– Ты знаешь, я удивляюсь жизнеспособности и выживаемости русских. Такие боли! А они терпят! Такие раны, а они живут! Любой другой бы уже умер от таких болей и ран, а они живут, и еще имеют силы сопротивляться, стоять на своем, умирать, ни кого не выдавая. Не все, конечно. Встречаются и хлюпики, но большинство из тех, кто сейчас в тюрьме именно такие – недюжинной силы воли. Я иногда думаю, что какая-то сверхъестественная сила их питает.
Когда Вильгельм немного пришел в себя от услышанного, он осмелился узнать целы ли у нее руки и ноги, не изуродовано ли лицо.
– Избита, окровавлена, под ногти иголки загоняли.
– О-о-о! Какой ужас! – простонал он, – бедная моя Люсенька, как же она все это вытерпела?
– Она сильная. Вытерпела и не призналась, что партизанка, никого не выдала. Теряла сознание от боли, но настаивала на своих первых показаниях. Главное, что и ее собратья на очной ставке утверждали, что не знают ее и видят впервые. Это ей поможет. Но, если только кто-нибудь подтвердит, что она партизанка, ей нельзя будет помочь.
– Убирай ее, скорее убирай из своего страшного капкана. Сейчас я позову Катю, она приготовит шприц с антибиотиком. Ты сделаешь Люсе укол, чтобы не началось заражение.
– Да у них у всех прививки против заражения и столбняка, поэтому они и не умирают от ран.
– Не надо на это надеяться. Сделай ей укол, чтобы я был спокоен. А теперь скажи, я могу ее видеть сегодня?
– А захочет ли она тебя видеть в таком виде, в котором она сейчас находится?
– Конечно, захочет. И потом… нет ничего. Я сейчас же иду с тобой.
– Вильгельм, дружище, нельзя быть таким безрассудным. Ты можешь все испортить. Потерпи пару дней.
– Не могу! Не могу терпеть, зная, что она находится всего в нескольких метрах от меня, да еще не просто находится, а находится в опасности.
Он забыл о ночном происшествии. Все, что было до того, как он узнал, что Люся, его любимая Люсенька, сейчас в лапах гестапо, выветрилось из головы. Несколько минут назад он беспокоился о том, что скажет высшее начальство по поводу инцидента: накажет ли его, переведет ли в действующую армию или оставит здесь с выговором. Теперь эти переживания показались для него настолько мелкими и незначительными, что он не считал нужным и дальше размышлять над ними. Вот Люся – это другое, это теперь дело всей его жизни: или он спасет ее, или погибнет вместе с нею. Он так просил судьбу о встрече с ней, страдая от разлуки, от безысходности, от этой проклятой войны, которая разлучила их, от невозможности даже предположить, когда ее увидит, да и увидит ли вообще и вдруг… вдруг она здесь, рядом с ним. Ни счастье ли это?! Он ощущал, как страх и опасность понемногу стушевывались и уступали место счастью, предшествующему свиданию с любимой девушкой. Оно разливалось по телу горячими толчками крови, торопило его, подталкивало на безрассудные действия.
Курт понимал состояние друга. Он знал, что для него значит Люся, был свидетелем их любви в Москве в студенческие годы, и знал о серьезных намерениях Вильгельма, которым помешала война, так неожиданно ворвавшаяся в их отношения. И он должен был остановить друга. Неизвестно, как поведет себя он, увидев свою любимую избитой, окровавленной, в разодранной одежде, прилепленной к телу запекшейся кровью, с синими разбухшими пальцами, с лицом в кровоподтеках и с рассеченной бровью. Его надо было уберечь от такого зрелища. Где гарантия, что он не выхватит пистолет, и не станет укладывать следователей, обидчиков его любимой, направо и налево без разбора. Увиденное может повредить его рассудок, и он погубит и себя, и Люсю. Курт вспомнил, как он себя чувствовал, увидев ее в таком состоянии. Это был шок. Он даже не сразу сообразил, что делать. Он забыл, куда и зачем шел, вернулся к себе в кабинет и несколько минут сидел ошеломленный, прежде чем сообразил приказать доставить заключенную к себе. Так это он, для которого Люся была только любимой его друга, а не его самого.
* * *
Люся лежала на холодном деревянном полу, свернувшись, насколько это позволяло избитое тело, калачиком, положив под щеку ладонь. Геля в этом городе, и она уверенна, что он сделает все, чтобы освободить ее. Но надо ли ей на это соглашаться? Пока у нее не запятнанная репутация. То, что она оставила свое оружие на болоте, а документы в рюкзаке на «поле ужаса» не ее вина. Это обстоятельства, которые оправдывают поступки. Кем она будет считаться после того, как Вильгельм и Курт – немцы, враги – примут участие в ее освобождении? Предателем. А предателям – расстрел, так уж лучше погибнуть от немецкой пули и умереть героем, чем опозорить имя советского партизана. Нет. Она не хочет видеть Гелю, потому что тогда не устоит против соблазна быть рядом с ним и уступит его уговорам. Рядом с ним она не может быть сильной, потому что Геля был всегда сильнее, ее опорой во всем и во всем она полагалась на него. Но, то было другое время. Он был ее любимым, будущим мужем, их страны не воевали. А теперь они враги. Они оказались по разные стороны баррикад, то бишь, окопов и между ними непреодолимая черта – линия фронта, где по одну сторону немцы и начальник лагеря Гелен вместе с ними, а по другую – русские. И место ее, Люси-диверсантки – с русскими, со своими соотечественниками. Да и не Люся она теперь, а Анна Пронина. Нет. Она решительно не будет встречаться с Вильгельмом и от Курта не примет никакой помощи. Если подпольщикам станет известно об ее связи с немцами… у них, наверняка, есть свои люди в тюрьме. Нет! И еще раз нет!
И только приняв для себя это очень важное решение, она позволила себе вспомнить лицо Гелика, его голубые всегда улыбающиеся глаза. Она не помнит, чтобы он когда-нибудь был чем-нибудь недоволен. У него всегда все было прекрасно. Интересно, а сейчас он доволен своей жизнью? Так ли у него все прекрасно? Зная его натуру, она сомневалась в этом. Она скорее догадалась, чем осознала двойственность и весь ужас его положения. Он не воин, не солдат и даже не физик, он – лирик. Но он здесь, как сказал Курт, на войне. Меньше всего она представляла своего нежного мягкого Гелю на войне. А себя она тогда разве представляла на войне? Что же она с ними сделала? Она растоптала их любовь, и они никогда уже не смогут быть вместе, даже, если выживут в этой военной мясорубке. Они должны быть врагами, несмотря на то, что сердца их пылают взаимной любовью. И ей стало так обидно от этой несправедливости, что слезы выступили на глаза. Она вспомнила слова Тертого, так прозвали они своего сопровождающего, который встретил их за линией фронта и вел к месту дислокации. А он говорил: «На войне плакать нельзя. От этого дух слабеет, а он у вас, как броня». «Вот и пробили брешь в моей броне, – подумала Люся и сказала себе, – так, хватит нюни лить, ты давала клятву солдата? Давала. Вот им и будь. А солдатам не до любви».