Сиамский ангел - Далия Трускиновская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да и мне, — поразмыслив, отвечал тот. — Знатный был голос, по справедливости названный серебряным…
— А как это он сумароковскую песенку-то лихо пел! Ведь не служил, пороха не нюхал, а так пел, что прямо тебе армейский поручик!
И вельможа негромко начал:
— Когда умру — умру я тем с ружьем в руках, разя и защищался, не знав, что страх…
Он переврал немудреный напев, и это сильно резануло по ушам музыкального батюшку. Душа возмутилась против вранья — и он, подумать не успев, сам повел дальше куплет:
— Услышишь ты, что я не робок в поле был, дрался с такой горячностью, с какой любил!..
— Ого, ого! — развеселился вельможа. — Да погодите, батюшка, это же из середины! Начало-то там какое? Прости, моя любезная?..
— Мой свет, прости! — припомнил батюшка, и дальше они радостно пели уже хором, причем вельможа весьма удачно подстраивался к ведущему голосу, сочному баритону:
— Мне сказано назавтрее в поход идти! Неведомо мне то, увижусь ли с тобой, ин ты хотя в последний раз…
И тут карету крепко тряхнуло и дернуло в сторону.
— Что за дьявол! — воскликнул вельможа, сунувшись к окну, батюшка же отдернул занавеску на своем, глядевшем в другую сторону.
Но мало что увидел батюшка — угол дома, шляпу чью-то круглую, черную, потом лицо орущей бабы, потом древесную ветку — и далее замелькало…
Карета понеслась что было конской прыти.
Вельможа, откачнувшись от окна, сказал «Ф-фу-у» и откинулся на мягкую спинку.
— Что там стряслось? — удивленно спросил батюшка. — Что это ваш Степка коней погнал, как на пожар?
— Дура какая-то прямо под копыта кинулась! — с досадой отвечал вельможа. — На самом повороте! Тоже, поди, от несчастной любви! Хорошо, Степка — кучер толковый — успел по коням ударить, проскочил, ее чуть только и задело. Вот ведь дура! Видит же, что карета едет, — так нет же! В этом городе не извозчиков за резвую езду штрафовать надо — а дур, которые по сторонам поглядеть не умеют! Сказали бы, право, батюшка, проповедь — как себя на улице вести! Неужто у святых отцов о том нет ни словечка?
— Да Господь с вами! — возмутился батюшка. — При святых отцах в каретах не езживали! Могу только после службы особо к пастве обратиться и к осторожности призвать.
— Ну, хоть так… — вельможа надулся, и трудно было понять, что у него на уме. Жаль ли дуры-бабы, беспокойно ли оттого, что не оказал ей помощи, ведь мог хоть рубль дать, чтобы добрые люди ее домой отвезли и бабку-костоправку, коли нужно, позвали…
Батюшка не решался по-глупому вмешаться в это раздумие. И тем более — продолжать беседу о христианской и иной прочей любви. Будучи во многом обязан вельможе — вот и новая ряса была от его щедрот, и позолота на иконостасе, и в прошлом году заказанное паникадило, — он терпеливо молчал, положив дождаться такого часа, когда знатный приятель будет в состоянии слушать скромное, приличное, хорошо обдуманное и к месту высказанное нравоучение…
* * *
Она была не из пугливых, нет, она много повидала и ко многому была готова — только бы избавиться от брюха. Но чтобы кладбище вдруг окружило со всех сторон своей немудреной оградой — такое стряслось впервые.
Анета сколько-то пробежала и почувствовала себя прескверно. Нужно было во что бы то ни стало удалиться от кладбища — и она, уверившись, что путь ей заворачивает нечистая сила, принялась вполголоса молиться — сперва «Отче наш», потом — «Да воскреснет Бог», потом — Трисвятое…
Но, странное дело, в голове у нее словно открылся некий ставень, явилось окошко, и, произнося заученные слова, она одновременно видела там лица, одежду и даже ту мебель, что случалась в поле зрения. И, продолжая молиться, она повела еще разговор с теми, кто являлся ей, словно бы оправдываясь.
Она увидела отца, пономаря Матвеевской церкви, который все еще трудился при храме, хотя одного ожерелья, подаренного Кнутценом, хватило бы, чтобы весь остаток дней он провел на покое и в довольстве. Она поклялась, что немедленно продаст это проклятое ожерелье — вот только скинет свою бабью ношу! Увидела она товарок по танцевальной школе, которые преследовали ее мелкими пакостями вроде подброшенного в туфлю гвоздика и которым она отвечала пакостями более основательными — доносила надсмотрщице госпоже Куртасовой. А та была тяжела на руку…
И прочие ближние возникали по мере их появления в жизни Анеты. Те ближние, которых полагалось бы по заповеди возлюбить как саму себя, да все что-то не выходило, даже мысль о любви к ним в голове у танцовщицы не зародилась, ибо любовью было лишь то, что ненадолго связывало возбужденного мужчину со взволнованной женщиной…
И сделалось тут в окошке темновато, а Анета едва не воскликнула:
— Да была же любовь, Господи, была!..
Она увидела внутренность неизвестно чьей кареты и человека на заднем сиденье, клонящегося от беспамятства набок.
Был миг бескорыстной любви! Был — когда Анета, сжимая в кулаке бесполезную бумажонку, чуть ли не на ходу вскочила в карету! Был миг — долгий, но все же миг, — когда она стояла на коленях перед полковником Петровым, удерживая его! Был же, был!
Она яростно противилась мысли о том, что все — бесполезно, однако обреченное чувство, как оказалось — единственное, на самой смертной грани было изумительной силы и чистоты.
Анета вовеки не допустила бы мысли, что она своим промедлением погубила полковника Петрова. До сей минуты, до возникающей непонятно откуда кладбищенской ограды — не допустила бы. Но сейчас, губами шепча молитвы, а настоящим своим, звучащим в голове голосом — оправдываясь, она поняла — сколько бы грехов за ней ни числилось, простить ее может лишь он, полковник Петров, а коли он простит — то и Господь, наверное, тоже…
И тут она услышала песню.
Ей было не до того, чтобы разбирать, тот голос или не тот. Донеслись звуки, по два и по три объединенные в слова.
Это было — как знак от него, от единственного, и сейчас песня была не укором, как несколько раз случалось, она была ответом на вопрос и великим тайным знаком прощения!
И она, отринув всякое размышление, ничего не видя, кроме бледного лица во мраке кареты, поспешила на голос из последних своих сил…
* * *
В этот же миг песня зазвучала и в ушах у Андрея Федоровича.
Он остановился от неожиданности там, где стоял — на досках, перекинутых через огромную лужу, можно сказать, генеральную лужу Сытного рынка, такой устойчивости, что и старожилы не умели сказать, было ли тут когда сухое место.
Ангел прекрасно чувствовал, что деется в ушах у подопечного. Он только чуть подтолкнул Андрея Федоровича в плечо, чтобы свести его с досок. Негоже было так стоять посередке, бормоча и уставясь в одну точку, потому что многие хотели пересечь лужу.
Андрей Федорович постарался прогнать эту песню, которую — как сам себе сказал сердито — пел в давние годы, да более ни петь, ни слышать не желает. Но она дергалась, то громче, то тише, словно бы то ближе, то дальше, и вели ее два мужских голоса.