Я в свою ходил атаку… - Александр Трифонович Твардовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…На днях, по-видимому, в понедельник, поеду на один из участков Западного фронта, где, говорят, намечается какой-то успех. Поеду на известинской машине. Побуду деньков 6–7…
Завтра буду читать по радио вступление, 1-ю главу и еще два кусочка. Не знаю, слушала ли ты две совсем новые главы, но читал утром. Завтра это будет вечером. Буду читать два раза. Один раз в 6 ч. 40 м., другой – в 8 – то же самое. Согласился на эту штуку, чтоб вы там услыхали не одну, так другую передачу…
В письме, посланном по почте, я тебе разъяснял, что упрекать меня в отдаче рукописи тонкому и плохонькому журнальчику – несправедливо и очень обидно для меня. Если бы я не отдал, я уже был бы у Миронова, что равно полному прекращению работы; выбирай, что хочешь. Да и поступи я самовольно – мне опять же попало бы… Теперь я, по крайней мере, имею возможность мало-мальски работать…
17. VIII
Получил на руки документ:
Удостоверение.
Выдано старшему батальонному комиссару поэту А.Т. Твардовскому в том, что он прикомандирован Главным Политическим Управлением Красной Армии к редакции журнала «Красноармеец» для выполнения особых заданий. Действительно по 30 сентября 1942 г.
Ответственный редактор журнала «Красноармеец» полковой комиссар Н. Панов.
17 августа 1942.
17. VIII А.Т. – М.И. Москва – Чистополь (с оказией)
…Я сегодня уеду <на Западный фронт>. С чтением по радио 15-го вышли приключения. Я должен был читать в 6 ч. 40 мин. и в 8:00. Я пришел по-деревенски заранее, но по вине «хозяев» опоздал (внутри самого здания) на свою первую передачу. Слышу, читает уже Левитан, читает «с листа», т. е. без малейшей подготовки, врет ужасно и сбивается. Ну, думаю, в 8:00 поправлю, сам буду читать. Читал хорошо, было приятно думать, что вы с Валькой слышите меня, старался. После чтения – вдруг узнаю, что это была передача для Москвы и Московской области. Очень это было обидно. Если ты слушала Левитана, то сообщи – очень ли это было скверно?
…Для «Теркина» мне нужна теперь новая волна внутреннего подъема, немного спокойствия и сосредоточенности. И может быть, еще он выползет на страницы большой печати, что подняло бы мои душевные силы. А пока что пишется лирика – не лирика, не поймешь, что из того, что я и тебе послал два кусочка. Но я чувствую, как необходимо мне это; одним «Теркиным» я не выговорюсь. По всей видимости, будет одновременно расти другая книжка. Будет ли там какой-нибудь Моргунок? – Скорее всего – нет, там просто будут стихи, лирическая хроника. И здесь уж я хочу говорить в полную душу.
…Настроение у меня в течение суток идет по следующей кривой: утром, особенно если встану пораньше и приму душ, все идет хорошо; отправляюсь обедать и захожу на бульвар, гляжу сводку и бреду, подавленный, обедать. Там встречаюсь часто с В. Гроссманом, идем обратно вместе, беседуем на невеселые темы. К вечеру кое-как развеется впечатление сводки. Ночи чем-то тревожны, темны. Москва без огней печальна и страшновата. И опять – утро.
Я думаю, что поездка даст мне возможность вновь прикоснуться к тому, что всегда давало мне бодрость и силы для работы. Я увижу своих людей и от них вновь заряжусь большой энергией несмотря ни на что. Пусть мы сами себе подивимся когда-нибудь, как в такое трудное время могли писать и еще что-то получалось.
17. VIII Р.Т.
Нет, нужно развертывать повествование, нужно рассказывать. Будь это Моргунок или не Моргунок по имени.
Нужно рассказать сильно и горько о муках простой русской семьи, о людях, долго и терпеливо желавших счастья, на чью долю выпало столько войн, переворотов, испытаний. Тут будет отец, будет мать вроде Митрофановны моей, будут дети, вроде моих братьев по судьбе, а может быть и иначе. Счастье вот-вот уже вроде начиналось – война. Старики, оставшись вдвоем в доме, в ожидании горького часа (приход немцев) вспоминают всю свою жизнь, свою молодость. Вот приехали на хутор, жили без хаты, трудились, но были молоды и все было нипочем. Вот война, хозяина забрали, одна с детьми. Революция. Коллективизация. Но и на новом месте яблоньки выросли, все умела эта женщина оживить и сделать дорогим, на какой бугор ее ни посади. Годы прошли, дети выросли, с ними тоже немало было мук, горя, стыда. Но вот все подтянулись, выпрямились, все люди, хорошие, нужные, умелые и честные люди. Как гордо и радостно было знать, что все в армии, «один двор четверых поставил». И все теперь в страшном повсеместном огне войны. Ушел и меньший. «А куда мы пойдем? Кому мы нужны. Нет, пусть смерть сама идет сюда в хату, что искать ее на беженских дорогах». И их как будто не трогают. Только безмерно оскорбительно тяжело все их – хохот, речь, запах, походка. Потом – раненый, бежавший из плена боец (или командир) находит приют в избе у стариков, может быть, это их сын. Старуха уговаривает старика бежать в лес, к дальней родне – куда угодно. Что, мол, с меня, старухи, возьмешь. А сама приготовилась к смерти, надела смертную рубаху. И ее берут на казнь. Плотники соседи рубят виселицу. Рубят обвявшее мягкое