Учитель цинизма - Владимир Губайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мы встретились у касс Рижского вокзала, Аркаша, даже не успев толком поздороваться, для начала крепко меня отматерил. И отматерил, строго говоря, по делу.
Еще весной Аркадий попросил меня записать на магнитофон мои стихи. Я честно выполнил его просьбу, даже слегка перевыполнил, сопроводив чтение музыкальным аккомпанементом. Я записывал стихи теплым майским днем. Окно на улицу было открыто. Я услышал характерные звуки. Тогда в моем поселке еще было принято хоронить покойников с оркестром, исполнявшим классический marche funebre. В тот самый момент, когда я выпевал свои сочинения, прямо под окнами пошла похоронная процессия. Из чистого хулиганства я не стал выключать магнитофон, а продолжал скандировать что-то бодрое и нечленораздельное про весеннюю грозу: «По крыше восьмилетней школы, по груде выброшенных парт, спрягая голые глаголы, как девочка Мари Стюарт». Оркестр звучал как и положено поселковой ударно-медной группе. Изрядно взявшие на грудь музыканты в ноты категорически не попадали. Но эту мелодию трудно с чем-то спутать даже в таком вольном изложении. Я записал народную вариацию на тему Шопена, дочитал свои сочинения, передал Аркаше пленку с записью и напрочь об этом забыл.
Когда мы встретились на Рижском, Аркадий, выплеснув эмоции и несколько успокоившись, сказал: «Ты вообще сильные подарки делаешь. Мы с Андреем взяли портяшки, сели насладиться твоими бессмертными творениями и вдруг…» Даже когда Аркадий рассказывал об этом, было видно, что ему не по себе. Я искренне извинился, хотя и не ожидал такого сильного эффекта. Единственное, что я смог пробормотать в свое оправдание: «Это же шутка просто». Аркадий тяжело вздохнул и улыбнулся, но как-то через силу.
«Латвия». Желтые вагоны. Наверное, этот фирменный поезд покрасили не без умысла. «Вагоны шли привычной линией, подрагивали и скрипели; молчали желтые и синие; в зеленых плакали и пели». В блоковские времена вагоны первого класса были как раз желтые, а второго — синие. Зелеными были только вагоны третьего класса. Практически все поезда в СССР были зелеными.
Советская заграница начиналась прямо в поезде. В полупустом вагоне-ресторане официант с бордовой бабочкой, в пиджаке с бархатными отворотами принес нам два шницеля по-венски, только что из глубокого фритюра. Шницеля сияли золотистой хрустящей панировкой. Они были окружены жареной картошечкой и свежайшими помидорами. В графинчике играла водочка «Столичная». Мы разлили по первой, опрокинули ледяную водку и с наслаждением погрузили молодые, крепкие зубы в нежную телятину. Праздник начался.
Потом была Рига. Сергей Ильич в маечке шириной с Балтийское море. Полное отрешение от всего и сопричастность всему миру и человечеству. В первый же день мы отправились в Юрмалу и в Лиелупе присели «под соломкой» — в пивной в стиле рустик, где над столиками были шелестящие соломенные навесы. Чайки все время норовили стащить что-нибудь со стола и при этом издавали звуки, похожие на треск ломающейся доски. А мы славно отдохнули и отправились купаться.
Бесконечный пустой песчаный пляж, сосны на дюнах, длинная-длинная отмель, по которой нужно долго идти, чтобы наконец окунуться. Холодная вода. Серебристо-серый балтийский свет. Небо — праздничное в разрывах. Ресторанчик «Лайва» в устье Лиелупы, где мы ели невиданное в Москве блюдо — копченых кур. Здесь же работала коптильня, где этих кур готовили. «Лайва» была прекрасна — вертикально вкопанные в песок рыбачьи баркасы под общей крышей. Каждый баркас представлял собой что-то вроде отдельной каюты, в которой стоял столик. Ресторанчик был маленький, и мы в нем были одни. Мы ели кур и пили латвийскую водку. А потом опять купались в холодном хмуром море. И все это было праздником — молодости, свежести и безоглядной радости бытия.
На другой день Сергей Ильич повез нас в Сигулду. Там мы опять предавались гастрономическим удовольствиям — ели фирменный серый горох. Надо сказать, никакого впечатления он на меня не произвел. Поднимались на башню, откуда сквозь узкую бойницу открывался чудесный вид на речку Гаую, которая мягко извивалась среди холмов, и Сережа с неожиданной гордостью сказал: «Сигулда — это латвийская Швейцария». Никто из нас в Швейцарии, конечно, не был, и сравнить было с чем. Но хотелось думать, что так и есть.
Мы бродили по окрестностям Сигулды и вышли к симпатичному кафе, в котором, кроме нас, не было ни одного посетителя. После московской давки и очередей весь этот потребительский комфорт и ухоженная пустота казались сценами из другого мира. Кафе выглядело довольно нетрадиционно: небольшой аккуратный домик на склоне холма. Столики стояли не только на открытой террасе, но и прямо под соснами. Мы приносили пиво, веселились, роняли бутылку, заливали дощатый стол и, ничтоже сумняшеся, перебирались за соседний. Около кафе играла очаровательная девочка лет шести — с косой и в передничке. Наверное, дочка кого-то из работавших здесь латышей. По-русски она, кажется, не говорила или не хотела отвечать на бурные проявления Аркашиного внимания. А он вдруг посерьезнел и сказал, обращаясь к ней: «Через десять лет ты вырастешь, и я приеду к тебе свататься. И мы поженимся. И будем счастливы». Девочка внимательно посмотрела на моего друга и убежала. Мы с Сережей долго резвились по поводу Аркашиного превентивного сватовства, а он пожимал плечами и спокойно отвечал:
— А почему бы и нет? Все возможно. И почему бы не встретиться двум людям — вот так внезапно. Через десять лет она будет юна и прекрасна, почти как сейчас, — ей исполнится шестнадцать или семнадцать, а мне — всего лишь двадцать девять, и я для нее еще не буду слишком стар.
— И тебя посадят за растление малолетних.
— А вот так и случится, и мы поселимся где-нибудь здесь. Я стану пиво продавать и столы протирать за всякими московскими козлами, которые здесь насвинячат. А потом мы с ней будем кататься на лодке по Гауе, и она будет смотреть на меня влюбленными глазами, серыми как Балтика, и расчесывать свои длинные льняные волосы бабушкиным костяным гребнем.
— Ну а что? Очень романтично. Действительно, после мехмата самое оно — пивом торговать.
Аркадий посмотрел на дверь, за которой скрылась его нареченная, и сказал:
— А я думаю, что человек рождается не для того, чтобы разбогатеть или прославиться, и даже не для того, чтобы доказать еще одну теорему, — а чтобы быть хотя бы чуть-чуть счастливым.
— Конечно, «человек рожден для счастья, как птица для полета» — написал, зажав карандаш пальцами босой ноги, один безрукий поляк.
На это Аркадий ничего не ответил, он только улыбнулся. И нам стало неловко.
Это было самое славное лето, какое только мне выпадало. Каникулы продолжались пять месяцев! Такое представить себе трудно. Случилась Олимпиада-80 в Москве, и наши прозорливые руководители решили, что на Москву произойдет нашествие иностранных спортсменов и туристов. Расселять эту несметную орду планировалось в студенческих общежитиях, тех, которые поприличнее, и кормить в студенческих столовых, но по особому — высшему — разряду. Обслуживать огромные толпы чужеземцев должны были студенты, владеющие английским, французским и другими неведомыми языками. А чтобы Москва не треснула по швам от наплыва жаждущих спортивных зрелищ заморских гостей, в нее нагнали какое-то непредставимое количество ментов, гражданам своей страны въезд в столицу запретили, а тех, кто не вызывал доверия властей, выслали на 101-й километр, а кого и подалее. Но многие западные страны Олимпиаду бойкотировали из-за советского вторжения в Афганистан, и почти никто не приехал. И Москва стояла как дура с мытой шеей, никому не интересная, кроме милиции. И надо было из нее срочно бежать, чтобы случайно не угодить в кутузку. Очень власти озаботились культурным поведением граждан на улицах и в транспорте, и появляться на публике даже слегка выпимши стало довольно стрёмно. Но нам-то что было за дело до всех этих мер безопасности и идеологической чистоты. У нас сессия кончилась 15 апреля, а занятия начинались 15 сентября. И мы с Аркадием и Сергеем Ильичом, вернувшись из Риги, двинули в Севастополь — в археоложку, где трудился историк Андрюша Любарский.