Чудовище и красавица - Анастасия Комарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знаю я, как ты спишь…
И так часов до двенадцати. Потом Дашка засыпала. Ноги гудели и грелись в шерстяных носках, заставляя с благодарностью вспоминать маму, а перед глазами, стоило только их закрыть, мелькали красные черепичные крыши на серых каменных башнях, зеркальная вода озер Тракая, плевки взбитых сливок на киселе в уютной кафешке у ратуши.
Утром она честно не знала, кто сшил все рукава на одежде мальчишек, кто связал шнурки на ботинках девочек и вывесил их над сценой, как новогоднюю гирлянду. Они жили в актовом зале, и девчонки разбросали жесткие физкультурные маты прямо на сцене — там было теплее, к тому же гораздо натуральнее выглядел обязательный ежевечерний стриптиз. «Театра-а-аль-ные подмостки — для таких, как мы, бродяг!» — хором орали они вместо колыбельной, закутываясь в уютные спальники.
Там Дашка полностью отвлеклась от всего московского, и от влюбленности в Ильина тоже. Почти не замечала его в галдящей толпе одноклассников, слишком уж много было впечатлений, уж очень завораживали страшноватые, уродливо-притягательные лики деревянных ангелов в Домском соборе и огромный серебристый орган.
Сидя на жестких католических лавочках, они хихикали и шептались, придумывали подходящий предлог, чтобы сбежать на улицу. Тамара была бы в отчаянии, если бы не была Тамарой.
— Жалкие, ничтожные личности, — презрительно констатировала она и все же советовала: — Прислушайтесь, олухи, — это же Бах!
Они ржали уже в голос, Дашка тоже, и однажды неожиданно остро пожалела об этом, случайно увидев в конце концерта, как плачет усатая Ленка Рабинович.
— Ты чего? — спросила она, недоуменно вглядываясь в Ленкины блестящие глаза и мокрый нос.
— Музыка красивая, — просто сказала Ленка.
В тот день Дашка осознала, что, хихикая, может ненароком упустить что-то важное в жизни. И стала внимательнее прислушиваться к сырым стенам средневековых замков и совсем уже не замечала всего остального.
Вечерами они — промерзшие, уставшие и голодные, с мокрыми ногами и саднящим горлом — усаживались в теплом актовом зале, и Тамара по-домашнему резала бутерброды с колбасным сыром — с тех пор никто из участников поездки не может его даже нюхать. Они пили чай с бутербродами, а потом разбредались по темным чужим коридорам. Было необычно и здорово бродить по пустой школе ночью и, сидя прямо на линолеуме, петь под гитару или рассказывать, как в детстве, страшные истории.
Тамара давала им пару часов свободы перед сном, но контролировала строго. День, наверное, на второй или на третий она, холодея от страшного предчувствия, подкралась к группе сгрудившихся в полутьме десятиклассников. Они нашли-таки единственный незапертый класс и теперь что-то зловеще шептали, столпившись вокруг распластанной на парте девочки.
— Что здесь происходит? — У Тамары невольно сорвался голос, когда она зажгла свет.
Они повернули к ней сосредоточенные, испуганные, досадливые лица.
— Что вы тут делаете, я спрашиваю?! — повторила она, боясь услышать ответ.
— Эх, Тамара Ивановна, вы все испортили, зачем так громко? Да еще свет включили…
Симонова, щурясь на лампы дневного света, обалдело приподнялась на столе.
— Тамара Ивановна, мы играли в «Панночка помэрла»! Вчера тоже играли, так меня на двух пальцах подняли! Наверное, на метр от стола! Точно!
— На какой метр, больше! — возмущенно загалдели все. — Правда, Тамара Ивановна, больше чем на метр, и еще выше бы подняли, если бы не уронили!
После этого Тамара их не трогала, и они могли спокойно «предаваться порокам» в перерывах между спонтанными дискотеками и спиритическими сеансами.
Рефлексы людей, рожденных в «дефиците», позволили им успешно облазить весь город, и скоро они знали лучше некоторых местных, где лучше брать прибалтийский трикотаж и рижский бальзам, где тут хлебный, а где винный. В винном было только шампанское — его и пили, из горлышка, обливаясь и давясь кислыми пузырьками. Бутылки прятали в бачок в туалете на третьем этаже. Было очень удобно — даже если бы Тамара забралась так высоко, она все равно не вошла бы в мужской сортир.
«Я помню давно — учили меня отец мой и ма-а-ать…» — тянул Олежка Капустин, силясь хрипеть «под Розенбаума». Дашка с упоением подпевала, и казалось, что это «учение» матери с отцом происходило действительно как-то уже ностальгически давно.
«Лечить — так лечи-ить, любить — так люби-ить…»
— Гулять — так гулять! — радостно хрипит Олежка, останавливаясь посреди песни.
— Эй, Мухина, слетай за бутылкой!
— Ага…
Дашка поднялась на третий этаж, напевая про то, что утки уже летят высоко. С удовольствием разогналась в гулком пустом коридоре, вошла в туалет и слегка отлетела обратно в дверной проем, как шальная муха, врезавшаяся лбом в стекло.
Ильин целовал Симонову, прислонив ее к двери в каморку уборщицы.
— Мухина, чего ты?
Его взгляд, дружелюбный, насмешливый и слегка нетерпеливый, упал на нее тяжестью ладони, прихлопнувшей эту самую муху. Катька обернулась, но встретиться с ней глазами было невозможно по той причине, что глаза у той были закрыты.
— А мы тут за шампанским пошли… Сейчас принесем, ага?
— Ага.
Дашка развернулась, прошла вниз по темной лестнице, задержалась между этажами, глядя, как сверкает под прожектором снег на тюремном заборе, и тихо опустилась на свое место рядом с Капустой.
— Сейчас принесут.
Они принесли. И пили. И пели. И Дашка заснула с твердой уверенностью, что так оно и должно быть, и ей снилось, что сугробы на казематной стене превращаются в человеческие пальцы, как холмы в музее Чюрлениса.
Все-таки их засекли. Пьяные дети сидели на стульчиках в вестибюле и старательно делали вид, что трезвые. Попались Гусева, Катька, Ильин, Капуста и, как ни странно, Танька Тимохина — остальные тогда ушли смотреть, как секс-бомба Рабинович, пользуясь защитой стекла и стены, показывает охраннику на вышке прыщавую грудь в хлопковом лифчике.
— Симонова, ты же староста! — Голос у Тамары дрожит, и от этого они трезвеют быстрее, чем от страха перед будущим возвращением в Москву.
— Ну и что, что староста? — Симонова обиженно выпячивает губы, стараясь не дышать в сторону учителя. — Ну и что?! Все староста да староста… У меня, Тамара Ивановна, силы воли нет, вот! — вдруг выдает она, как скорбный, но свершившийся факт.
— Как это — нет? Катя?! Что ты говоришь? — Тамара даже опешила — видно, что не ожидала, бедная, такого откровения. — Уж у тебя-то нет… Как так? — не поверила она.
— А так — нет. Я, между прочим, Тамара Ивановна, курю! И бросить не могу!
Похоже, первый раз в жизни Тамаре было нечего сказать. Потому что она молчала. И бледнела. И у нее было такое странное выражение лица, как будто она хочет засмеяться, но сейчас заплачет.