Государи Московские: Младший сын. Великий стол - Дмитрий Михайлович Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сколь смогу, хозяин. А уж из силов выду, не взыскай!
Мишук молча обнял Яшу, потискал за широкие плечи. Когда-то, мальчишкою, невзлюбил было холопа, а ведь он, Яша, и жизнь – в пору Дюденевой рати – ему спас!
Опросинья, вымытая, переодетая в русское платье, тоже сидит за столом со всеми. Слушает: кому вольная, кому какое добро, что Мишук забирает нынче ж в Москву, что оставляет на Яшу. Отцов Серко и старинная дедовская бронь переходят теперь Мишуку, и Мишук радуется и гордится. Украдкою он уже натягивал кольчатую рубаху, пришла впору – дед был, верно, и высок и не мелок в плечах. Достают серебро из скрыни. Как великая драгоценность достаны и осмотрены всеми золотые серьги тверской княжны, когда-то перепавшие Федору.
– Женке подаришь! – с легкой завистью кивают бабы, бережно разглядывая и передавая серьги из рук в руки. Полный сундук рухляди, где и дорогой мех, и парча, и бабушкина серебряная с жемчугами головка, и ее же атласный саян полустолетней давности, порты и узорочье, чудом сохраненное ото всех разорений и пожаров и новое, прикупленное Федором. У Мишука разбегаются глаза. Отец как-то и не скуп был, а сколь добра оставил! И горячее чувство к покойному родителю вновь застилает ему туманом глаза.
На него смотрят, кивая в сторону Опросиньи, как, мол, с нею?
– Уж угол-то ей тута должен быть! – решительно говорит слепая Олена.
– Почто тут? – слегка обижается Мишук. – Тетю Просю я с собою забираю, в Москву! Пущай дом ведет тамо!
Бабы кивают, а Просинья, горбясь, прячет лицо, роняет себе на колени новые, уже благодарные слезы и, оправясь, робко оглаживает племянника по плечу. Позапрошлою ночью мечтала: воды бы вынес напиться! Мишук склоняет голову, трется щекою о шершавую теткину руку, и Просинья чует, какой он добрый и как и взаправду хочет взять ее в дом хозяевать. Быть может, через то и ему будет легче и памятнее, поближе к покойному отцу. И, почувствовав все это, Просинья кивает и сморкается в фартук, и снова радостно плачет, успокоенная, согретая, нашедшая наконец свой дом, и свой очаг, и свое дело на родимой земле.
Позднейшая легенда все сильно изукрасила и поиначила. Сказывали, что вторая женка покойного мужа Опросиньи, в Угличе, с соромом прогнала ее с порога, что, не застав брата в живых, она лишь поглядела издали на покойного и, не быв никем привечена, побрела дальше, в Москву, где явилась в монастырь, но строгий, принявший обет молчания мних – ее старший брат – лишь благословил Просинью издали, не признав или не пожелав признать сестры, и только когда она, голодная и усталая, почти отчаявшись, прибрела к дому племянника, тот узнал тетку по особому знаку на щеке, о котором повестил ему покойный отец, и принял в дом, после чего вернувшаяся полонянка сразу слегла и вскоре, благословив племянника, отошла к Богу.
На самом деле посвежевшая и отдохнувшая Просинья до Москвы ехала на возу, оберегая племянниково добро, и уже, строго сдвигая брови и поджимая губы, точно так, что Мишук, радуясь, вспоминал по ней покойную бабку, неотступно и упрямо выговаривала племяннику:
– Шалыганом живешь! Девок-то, поди, не одну и перепортил! А ныне, как в Орде басурманы одолели, и ратная пора накатит, не успешь глянуть! Тогды-то поздно станет руками махать! Женку нать тебе найтить беспременно! Я хоть внучат вынянчу, пока в силах да жива! Ужо на Москву приеду, сама буду сыскивать! Батька-то не неволил, а зря! Род не продолжишь – отца с матерью осиротишь, а род наш, Михалкинский, честный, добрый род! На тебя одна и надея теперича! Зубы-то не скаль, тово!
А Мишук все одно лыбится во весь рот. Не может не улыбаться? Весело ему слышать теткину воркотню. Это ведь только в легендах человек живет прошлым. А чтобы жить на деле, нужно иное и забыть! Забыть и плен, и рабство свое, и вновь кем-то распоряжаться, кого-то журить-бранить, и зря она так сердито повышает голос! Мишук не словам ее усмехается вовсе, а тому, что, стал быть, отошла тетка, оттаяла, перестала уже чуять себя нищенкой и беглой ордынской рабыней, а стала вновь уважающей себя вдовою из рода Михалкиных. Ничего, тетя Прося, не журись! Заживем! Будет и у него теперь дом, как у людей, и ворчунья-хозяйка в дому, да и пущай оженит его тетка Просинья – пора!
Глава 42
Юрий, узнав об ордынском перевороте, тихо возликовал. Вести пока что доходили смутные. По ним, в Орде творилась замятня, и неясно было, кто кого одолеет. Баскак загадочно молчал, а тем часом у Михайлы Тверского началось размирье с Новгородом, и тут очень и очень надо было быть наготове. Впрочем, пока послы Юрия кружным путем пробирались на север, Новгород уже смирился, и Михаил уехал к Узбеку в Орду. Прослышав о том, Юрий, решивший во что бы то ни стало опередить Михаила, примчал в Москву, меняя лошадей. Серебра, соболей, сукон, коней, узорочья – и скорей, живо! Самому Узбеку, его нойонам, эмирам, женам, холопам – всех одарить, всех обадить, все обещать! И добывать, добывать в Орде правдами и неправдами, потворством и лестью, добывать, вымаливать у Узбека великокняжеский стол!
Словно и не было девяти лет непрерывной и напрасной борьбы с Михаилом, словно бы ни годы не тронули, ни сил не убыло, словно и не за тридцать уже московскому князю, а те же горячие двадцать с небольшим, и та же молодая кровь, и жестокость, и дерзость несказанная.
Скакал – как летел. Заранее радовался удаче. Не думал умедлить даже, а – собрать, отобрать и ободрать, ежели нужно, и добыть такую дань, чтобы у Михаила самого глаза на лоб вылезли. И уже мчались гонцы, и отдавались распоряжения, одно другого грозней и нетерпеливей… И вдруг на пути Юрия встал брат Иван. Встал – со своим ликом праведника, невеликий ростом, с расчесанною волосок к волоску бородкой, с прозрачно-голубым взором страстотерпца, в простом зипуне темного домашнего сукна, с единою украсой – отделанным серебром поясом, – встал и сказал: «Не дам!»
Юрий, как узнал, что трое его гонцов заворочены Иваном, аж обеспамятел от гнева. Как смеет, он-то,