Первая жена - Франсуаза Шандернагор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любовь, как уверяют, малодостойное чувство, и любовным страданиям не хватает благородства; но тем не менее в них есть своя красота, бледная, ядовитая, на черном фоне каждая слеза — как бриллиант… Вся грязь — от развода, развод — большая подлость, чем измена, чем одиночество, чем презрение.
В неизменной супружеской любви есть нечто натужное, но ледяное владение собой, которое требуется при разводе, тоже вещь не очень естественная. Чтобы «не запачкаться», конечно, лучше «быть выше этого», но как это сделать? Наши тела еще слишком хорошо помнят друг друга — как здесь обойтись без взаимных тычков? Чувства наши еще слишком жарки, чтобы не возникло от них пожара: «приязнь», «неприязнь» — на чаше весов один слог… Я развожусь со своим мужем и продолжаю любить его. Я так привыкла, я давно привыкла любить его — I used to love him… И я упорствую в этой любви, — так упорно повторяешь одну и ту же ошибку: я люблю его, потому что я его любила.
Развод — формальности, сама процедура — требует отстраненности, которой мне от себя не добиться. Или к которой я и не стремлюсь. В одной телепередаче некий молодой певец с подозрительным энтузиазмом объяснял ведущей, что «ему удалось очень хорошо развестись». Так разводятся друзья, почти влюбленные. Все «прекрасно прошло», «без эксцессов» (он, вероятно, читал это пресловутое руководство!), — в общем, он мог себя поздравить с «потрясающим разводом»… Через три месяца его не стало. Он покончил с собой.
Не бывает «хороших разводов», как не бывает «хороших войн». Развод создан для того, чтобы разрушать, калечить, уродовать. Худшее же заключается в том, что он, как нож мясника, не только кромсает, он и заражает то, что кромсает. И эта гангрена захватывает всех: друзей, родственников, детей.
Я не могла простить торопливости тем из наших друзей, кто несколько месяцев назад, не колеблясь, выбрал одного из нас, они разделили нас в своей дружбе; я сердилась даже на тех, кто «предпочел» меня…
Теперь настала моя очередь ставить условия тем, кто выбора еще не сделал. Своей позиции я не скрываю: если хоть один раз примут «будущую законную» моего мужа, один раз, один-единственный, моей ноги больше у них не будет. Я решила встать на собственную защиту: даже мысль о том, что мои друзья могут на одной неделе пригласить одну, а на другой — другую, что они могут наблюдать за нами по очереди, могут делать свои замечания, взвешивать («эта более…», «та менее…»), мне непереносима. Хватит сравнений. Пусть отбрасывают меня, если хотят, но уверткам конец!
Найдутся те, кто направит против меня мой же ультиматум? Ну и пусть! Меня уже давно перестали соблазнять их обеды! Что же до других, они примут меня такой, какая я есть. «В моей физической и моральной целостности», хотя и с переломами, — поскольку я не могу перевернуть страницу, я ее вырываю.
Сколько таких страниц и корней вырвал он сам, уходя?
— Папа, оставь нам свой старый комод, — просили дети, когда мы делили мебель, — он нам нужен, он останется в твоей семье…
— Ваша мать теперь не моя семья!
Нож гильотины упал: человек, с кем я тридцать лет жила вместе, от которого у меня четверо детей, не хочет меня знать: «Женщина, что у нас общего, у тебя и у меня?» — не этот ли вопрос уже задавала Медея.
Мы ничего не значим друг для друга; даже меньше, чем ничего… А дети вовлеченные в эту беспощадную войну, в эти перекрестные обстрелы, дети, которые блуждают между траншеями, кто из нас еще заботится о них? «Я хочу, чтобы вы знали, что чувствую я в эти дни, когда сгораю и рву эти залоги нашей любви, что были мне так дороги…»
В последние годы муж, смеясь, утверждал, что, если бы я не была совершенной супругой, я была бы хорошей матерью… Наперекор тому, во что он хотел заставить меня поверить, любовь дележу не поддается: после того как он оставил меня, я вдруг поняла, что не в силах более оставаться той матерью, которой он восхищался. Потому что мои дети тоже являются частью моего прошлого — прошлого, которое вывалено теперь в грязи: они, конечно, остаются моими детьми, а я остаюсь их матерью, но они — тоже воспоминание о нем. Как убрать из их тел, из их разума то, что принадлежит «пруклятому»? Мальчики очень похожи на своего отца, и иногда по вечерам, когда я устала, они кажутся мне невольными сообщниками предателя. Он не оставляет меня ни днем, ни ночью, смотрит на меня их взглядами, говорит со мной их голосами, это он вкладывает им в уста такие слова: «Ты должна была бы встретиться с ней, мама, она, кажется, ничего…» Мои дети стали его заложниками, я считаю их в своем безумии его шпионами; они — это его отражения, в своем горе я считаю их его слугами; и, главное, они — плоть от его плоти, от той плоти, о которой отныне мне думать запрещено. И вот эти дети, дети любви, стали в процессе развода детьми насилия…
Конечно, чувство отвращения, которое мне внушали мои сыновья, «мои крошки», длилось всего лишь мгновения умопомрачения. Я как бы «потеряла сознание», потому что перестала их узнавать, они перестали быть для меня тем, чем были, — радостью, гордостью, нежностью, страстью моей жизни… Несколько минут, не более, я была недостойной матерью, и я не дала им это почувствовать. Но чувство это было достаточно сильно, чтобы привести меня в ужас: пощаде не подлежит ничто, даже то, на чем никогда не лежала печать греха, — наши дети.
Но, слава Богу, о преступлении Медеи мне известно… И про тех женщин, которых считают извращенными, которые, как пишут в газетах, «бросали на произвол судьбы» детей того мужчины, который бросил их. Так извращенны ли эти женщины? Напротив, они — сама естественность! Их не научили разделять в том человеке, которого они любили, отца и любовника; их забыли научить задаваться вопросом, кто они, «матери» или «любовницы» — ce distinguo de cuistre! Наступает день, когда мужчина уходит, оставляя позади себя своих собственных детей, которые наполовину он сам. И так, через них, он заставляет ту, которую оставил, продолжать ухаживать за ним, холить и лелеять, он не отпускает эту женщину от себя, хотя сам отрицает ее существование, он привязывает ее к себе при том, что бежит от нее… Для того чтобы выбраться из подобной западни, нужно много ума и притворства. Так сумела ли я, поняв все это, в очередной раз выбраться из грязи?
Снег грязный, пористый, землистый. Неожиданно началась оттепель. На прудах стал таять лед, и они превратились в грязные лужи. Под живыми изгородями то там, то сям еще сохранились полосы нерастаявшего снега — как будто кто-то забыл убрать рваные простыни. Грустно, похоже на белье из придорожной гостиницы, на тряпки, набросанные на открытые раны страждущего.
Все, чему снег придал благородный вид, явило свое истинное лицо: нищета, уродливые рубцы, грязные лохмотья, плохой вкус. Слишком много плохо подходящих друг к другу цветов: трава рыжая, ели зеленые, небо желтое — этакое произведение художника-фовиста, яркое и безвкусное. К счастью, радио обещает нам новое похолодание. Возвращение желанного снега…
Сейчас дороги уже очищены, телефонные столбы, которые опрокинула буря, поставлены на место, я снова «соединена с миром». Но мне все равно: я усовершенствовала свои капканы. Теперь в пустующий кабинет мужа я тоже поставила автоответчик. В Нейи в нашей гостиной автоответчик отправляет абонента к автоответчику пустующего кабинета («этот аппарат не отвечает», он просто перестал отвечать на ложь), который в свою очередь настоятельно рекомендует звонящему попытать счастья, позвонив в Комбрай, где ему тут же советуют перезвонить в Нейи. Засов опустился. Мои соединенные между собой автоответчики переговариваются между собой. Я в этом разговоре больше не участвую.