Музыка на иностранном - Эндрю Круми
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не буду вас утомлять пространным описанием Элеоноры. Просто представьте себе женщину, которая пленяет не красотой, а умом и шармом; женщину, чьи манеры одновременно и манят, и держат на расстоянии — вот самый лучший ее портрет. Эта была не та женщина, которую я смог бы полюбить нежной и теплой любовью, но меня очаровала ее невозмутимая холодность. Мы были вместе до самой ее смерти, и это было счастливое время — вот только я это понял, лишь когда ее не стало.
Вот и первая станция, входят новые пассажиры. Я пишу только в поезде, и это, похоже, сослужит мне плохую службу — я постоянно отвлекаюсь и теряю нить повествования. Я хочу рассказать о Дункане и Джиованне, но я уже стал забывать, что с ними происходит, потому что я каждый раз беру с собой новый блокнот (старые записи я держу дома, а то вдруг меня угораздит их потерять; это будет ужасно обидно, учитывая, сколько я уже написал); так вот, в начале каждой поездки я открываю чистую страницу, поэтому мне затруднительно продолжать с того места, на котором я остановился в прошлый раз. С таким подходом я неизбежно буду где-то повторяться, а где-то — противоречить самому себе. Впрочем, не стоит так из-за этого переживать — вся наша жизнь состоит из повторов, противоречий и неувязок, разве нет? Логика и последовательность встречались мне только в математических выкладках, но я уже двадцать лет этим не занимаюсь.
Большинство пассажиров в поезде обычно читают — газеты или книги. Но я никогда не читаю газет, а с книгами у меня всегда были не самые легкие отношения. Сначала меня привлекает красивое название или броская обложка. Потом я смотрю, сколько в книге страниц — если больше трехсот, шансов на то, что я доберусь до конца, почти нет. Хотя, разумеется, в конец я заглядываю первым делом; я левша и пролистываю книги задом наперед, с последней страницы — к первой.
Если одна-две страницы показались мне интересными, и если книга удовлетворяет всем остальным требованием, ну и если я при деньгах (хотя это последнее условие выполняется крайне редко), тогда я ее покупаю, книгу, и вечером на часок-другой с головой погружаюсь в тот вымышленный мир, который мне представляет автор. Брать эту книгу с собой на следующий день, чтобы почитать в поезде, бесполезно. Я прекрасно знаю, чем это закончится: либо я засмотрюсь в окно, либо поймаю себя на том, что в десятый раз перечитываю одну и ту же страницу — в обоих случаях у меня в памяти не останется и следа от прочитанного, а мысли тем временем унесутся далеко-далеко, к чему-нибудь более интересному. Так что я оставляю книгу дома, где она дожидается моего возвращения; потом я снова открою ее и попытаюсь вернуться к той захватывающей вовлеченности, с которой читал эту книгу вчера.
Но вновь возвращаться в мир книги — все равно что ложиться в незастеленную со вчерашнего дня постель: вчера в ней было тепло и уютно, а сегодня она стала несвежей и стылой. Лежишь, вертишься с боку на бок, крутишься, ерзаешь — все не можешь улечься; так же и с книгой — недочитанная, она теряет свою притягательность. Тем не менее сегодня я еще упорно вгрызаюсь в текст, но уже на следующий день решаю отдохнуть от чтения; заброшенная книга лежит на подлокотнике дивана, из нее свисает закладка — где-нибудь ближе к началу. В конце концов, потратив еще несколько вечеров на несвязное, отрывочное чтение, я прекращаю мучения несчастной книги и погребаю ее на полке — в общей могиле для ей подобных. Таким вот образом я одолел начала тысячи романов, а дочитать до конца мне удалось не более дюжины.
Всю жизнь я был неразборчив в чтении — перескакивал от одной книги к другой, бросал одну, хватался за другую, потом бросал и другую, и так постоянно, — и это явно сказалось на моих собственных попытках писать. Потому что каждый раз, когда я в поезде выкладываю перед собой пачку бумаги, плотно прижимая ее к столу, чтобы тряска вагона не так мешала, голос автора, книгу которого я читал накануне, явственно звучит у меня в голове и заполняет все мои мысли, и я уже не могу думать о том, что я написал в прошлый раз, то есть вчера — и вкупе с моим вечным стремлением идти проторенным путем, то есть путем подражания, все это неизбежно приводит к тому, что я начинаю невольно подстраиваться под этот голос; вот так и выходит, что каждый день я занимаюсь чревовещанием с новых голосов, по мере того как на полки, уже прогибающиеся от тяжести, отправляются все новые и новые книги — где они и пылятся, забытые.
Элеонора читала совсем по-другому; она буквально глотала книги с жадностью и восторгом, которые у меня обнаруживались только при виде хорошего бифштекса — она увлекалась чтением, точно как я увлекался едой; она никогда не бросала книгу недочитанной, не оставляла ни одного слова — как ни единой крошки. Иногда, когда я заставал ее за чтением (она сидела, задрав ноги; и у нее были ужасные тапочки), она говорила мне, что книга — просто отвратная. День, другой — а она сидела все с той же «отвратной книгой», продираясь через текст, страница за страницей, и лишь дочитав до конца, выносила прочитанной книге окончательный приговор — то есть высказывала то же мнение, которое сложилось у нее к середине второй главы.
Я часто вспоминаю Элеонору. Просто удивительно, сколько всего всплывает в памяти в самые неподходящие минуты; в том числе — и то, что было напрочь забыто. Не так уж это легко: каждый день ездить поездом и не вспоминать о том, как мы с ней познакомились. Наш самый первый разговор начался с книги, которую я читал тогда — «Racconti Impossibili» Альфредо Галли. Тогда (а это было двадцать лет назад) я еще пытался читать в поездах. Я читал Галли и раньше, еще в Англии; и эта книга — одна из очень немногих, которые я дочитал до конца и которую мне захотелось перечитать.
Элеонора села напротив меня, и хотя обычно я предпочитаю тишину и одиночество, мне вдруг ужасно захотелось рассказать ей о своих мыслях, насколько мне это удастся. Она вежливо улыбнулась, как бы обозначая, что заметила мое присутствие; я поздоровался. Мой иностранный акцент произвел на нее впечатление — это я понял сразу; в ее глазах что-то дрогнуло, словно дернулся лучик на экране чувствительного прибора. Но она не поддержала разговор. Ее взгляд упал на обложку книги, которую я читал, скользнул по заглавию. Уж позже я понял, что она выбрала именно это купе, в котором сидел только один человек — то есть, я, — именно потому, что она заметила: я читаю Галли, и это ее заинтересовало. Вообще-то я предпочитаю думать, что ей понравился я сам, а книга послужила только предлогом, чтобы завязать знакомство. Но с какой стороны ни смотри, именно эта книга так или иначе привела к тому, что я познакомился с Элеонорой, которая стала моей ученицей, а потом и женой. Интересно, а как бы все обернулось, если бы я читал, ну, к примеру, Моравиа?[14]
На самом деле меня не особенно удивляет, что миром движут бесконечные цепочки случайностей. Некоторые считают, что случайности и совпадения, из которых состоит наша жизнь, — это знаки судьбы; по мнению этих людей, нам с Элеонорой суждено было встретиться именно в этот день, именно в этом поезде. Хотя, по-моему, гораздо разумнее смотреть на это с такой точки зрения: мы все восседаем на вершине пирамиды случайных событий, из чего следует, что и сами мы — лишь случайности судьбы. Я ехал в том поезде, где мы встретились с Элеонорой, лишь потому, что я на него успевал (а на нужный мне поезд я опоздал — буквально на пару минут); да и эта моя эмиграция в Италию была, по большому счету, случайностью. Отойдем еще дальше назад во времени. Чем, как не чистой случайностью, объяснить то обстоятельство, что у моих папы с мамой родился именно я? А ведь вместо меня мог бы родиться совсем другой человек, с тем же успехом и той же вероятностью (тем более если подумать о мириадах половых клеток, участвующих в каждом совокуплении, и каждая пара этих клеток — возможный зародыш новой жизни)? Не сомневаюсь, что вероятных альтернатив тому человеку, которым я получился у папы с мамой, хватит, чтобы заселить небольшой город. Добавим к этому, что мои родители не захотели второго ребенка — и остается только удивляться, как я вообще появился на свет. Ну ладно, я — это я. Я живу, я существую, но ведь очевидно, что моя жизнь могла бы сложиться иначе, пойти по другому пути, однако бесчисленные побуждения и толчки, направлявшие меня в ту или иную сторону, были так ненавязчивы и незаметны, что я и припомнить-то их не возьмусь.